
[2] А вот Дугин – достойный преемник Бердяева, такой же «православный философ». Он также истеричен и апокалиптичен. Он также риторически формирует и защищает единственно правое, наше, причём делает это подчёркнуто иррационально. И он также клеймит неверных.
Помнится, в 90-е годы он клеймил «софиологию» (разумея под этим практически всю русскую религиозную философию Серебряного века, включая того же Бердяева) как «антитрадиционалистскую» доктрину, т.е. просто клеймил – иррационально и безосновательно, как внутреннего врага. Забавно то, что в итоге он унаследовал всё самое худшее в том, что некогда сам же стигматизировал. Русский постмодернизм это как русская религиозная философия Серебряного века №2, как апокалиптический ренессанс не первой свежести. Медный, а может сразу уже и Железный век. Характерная черта этого русского апокалиптического постмодерна, характерным выразителем которой является Дугин, – это создание жутчайшего контекста, где в одну кучу сваливается то, что просто не может находиться рядом. Неважно, левое или правое – главное, чтобы оно было с краю. Неважно, левое или правое – главное, чтобы оно было наше. Неважно, левое или правое – всё равно в итоге оно оказывается правым. Более того, фигуры, вынужденные составлять отныне этот диковатый салат, словно бы подменяются, и начинают говорить не своими голосами, высказывая то, что не могли бы сказать ни при каких других обстоятельствах. Они уже умерли, да, поэтому ими легко манипулировать. Русский постмодернизм – это трупный карнавал.
В своё время Дугин производил впечатление тем, что умел сваливать в одну кучу всё самое радикальное, авангардное, маргинальное и т.п. (как это делалось, например, в журнале «Элементы»). Самое смешное, каким целям всё это сваленное в одну кучу в итоге начинало служить. Вся эта кучка оказалась формированием этакого культурного fascis, фасцинирующего и фашиствующего «пучка», очередного исключающего Единого. Кроули, Батай, Делёз, Бодрийяр, Курёхин в итоге собрались вместе с Геноном и Эволой, чтобы противостоять пендосам и выражать свою поддержку постсоветской империи и прожекту «Новороссия». Они жили для того, чтобы их трупы использовались как знамёна православного джихада. Консервативная революция это не мировая революция, нет – точно так же как православие не может быть кафолическим, вселенским. Категория мирового как «глобального» ей внутренне чужда, она не мыслит мир без дискриминации и сегрегации, без разделения на «наших» и «не наших» (в самом деле, что станет с Евразией, если Атлантика исчезнет?).
Печально, что практически вся наша альтернативная или контркультура, формировавшаяся в 80-е – 90-е, оказалась в той или иной степени поражена этим апокалиптическим или имперским постмодернизмом, как в своё время практически весь Серебряный век оказался поражён «православным ницшеанством» (которое в итоге было подмятым под себя ницшеанством сталинистским). В конечном счёте практически повсеместно, даже в самых лучших представителях культуры Серебряного века можно было найти немного характерной для Бердяева белиберды. Аналогично чему сейчас даже в самых лучших представителях русского постмодерна можно отыскать фрагменты бороды Дугина. Но это говорит не столько о культурной значимости фигур Дугина или Бердяева, сколько об их симптоматичности. Их угораздило стать эмблемами (борода и белиберда). Плюсом к аналогии этих эмблем, времён и культур оказывается их отчаянная противоречивость: русской имперской постмодернистской метафизикой движет реваншизм, подобно тому как сотню лет назад русским христианским ницшеанством двигал рессентимент.
Но то, что мы наблюдаем сейчас, в этот год сгущения мрака – это, по сути, закат всей этой культурной волны, всего этого русского постмодернизма, в котором всё свалено в апокалиптическую кучу. Весь этот бесславный Медный (или уже Железный) век накрывается сейчас медным тазом. Я имею в виду, конечно, развязанную в Украине войну, внезапную патриотическую истерию, внезапное противопоставление себя всему миру, готовность всем вместе прыгнуть в яму, культурную и политическую постмодернистскую реставрацию тоталитаризма (разом советско-фашистского), клерикализацию и подъём религиозного фундаментализма, и т.д. Эту мрачнейшую ситуацию, конечно, можно пытаться расценивать позитивно (как это делает, например, Алина Витухновская), в качестве отделения зёрен от плевелов, в качестве этакой сегрегации второго порядка, которая выводит всех зачумлённых на чистую воду. Эта ситуация является как бы призывом к тем, кто ещё остался живой в этом трупном театре, – призывом, наконец, вылезать из общей кучи русского кала-апокала. Однако эта новая сегрегация – сегрегация сегрегирующих – представляет собой симметричный и имманентный самой же ситуации ответ, и в этом отношении аналогична убийству из мести за убийство. Очевидно, что само по себе преодолением ситуации это быть не может.
Выйти из русской апокалиптической кучи значит не просто размежеваться с Дугиным. Кажется, для этого нужно пожертвовать много большим – и, возможно, чем-то очень дорогим. Пожертвовать смертью, например. Или инфантильным влечением к ней. Пожертвовать без реванша, не встраиваясь в какой-либо ностальгический сценарий – ради того, чего ещё не было, а не ради того, что уже было.
А было детство и влечение к смерти. И у нас нет опыта критической переработки прошлого, есть только опыт разрыва, который заслоняет собой искоренение. Наша беда не столько в том, что корни утрачены, сколько в том, что они за нами волочатся. Эту ситуацию и стоящую за ней «традицию» нужно каким-то образом принять как стыд. Но тот великий стыд, через который возможно преодоление, увы, пока ещё всегда только предстоит.