«И новые силы, новые кадры могут погибнуть, не дождавшись еще, не достроив социализма, но их «кусочки», их горе, их поток чувства войдут в мир будущего. Прелестные молодые лица большевиков, — вы еще не победите; победят ваши младенцы. Революция раскатиться дальше вас! Привет верующим и умирающим в перенапряжении»

А. Платонов

Иллюстрация И. Пчелко к рассказу А. Платонова «Юшка»

Опустошаемое, пустое, незаселенное пространство, — евнух души видит этот нечеловеческий ландшафт как универсальную рамку мира. Однако видит ли это странное существо что-либо другое? Сомневаюсь, ведь реагирует он лишь на рост пустоты, собирая ее повсюду: из человеческих тел и фигур, голосов, из Земли и Космоса.
Мир Платонова потому так угнетающе пустынен, что в нем невидимая жизнь получила превосходство над видимой. Под действием сил невидимого видимое распадается, рассеивается. Запустение растет смертью по мере того, как гибнут близкие и далекие, любимые и нелюбимые, навсегда родственные нам тела. Пустынное пространство полно невидимым. И пока оно будет копить мертвое, а мы без чувства заботы о нем будем умирать, власть мертвого над жизнью будет укрепляться. Невидимое должно быть открыто воспоминанию и телесному преображению. Платонов глубоко чувствовал искусственный раздел единой жизни на невидимую и видимую. Быть может видимое, — достаточно всмотреться — опустошаясь и рассеиваясь, оставляет после себя следы невидимых, универсальных сил жизни, — жизни для всех. Почему мы считаем, что то, что умерло, безвозвратно погибло, ушло в бездну невидимого? Ведь достаточно чуть внимательнее взглянуть себе под ноги, как это делают «самые задумчивые» герои Платонова, чтобы обнаружить мельчайшие следы, когда-то бывшего живым опыта жизни, следы, ведущие в невидимое:

«Вощев подобрал отсохший лист и спрятал его в тайное отделение мешка, где он сберегал всякие предметы несчастья и безвестности. Ты не имел смысла жизни, — со скупостью сочувствия полагал Вощев, — лежи здесь, я узнаю, за что ты жил и погиб. Раз ты никому не нужен и валяешься среди всего мира, то я тебя буду хранить и помнить».

«Он собрал по деревне все нищие, отвергнутые предметы, всю мелочь безвестности и всякое беспамятство — для социалистического отмщения. Эта истершаяся терпеливая ветхость некогда касалась батрацкой, кровной плоти, в этих вещах запечатлена навеки тягость согбенной жизни, истраченной без сознательного смысла и погибшей без слав где-нибудь под соломенной рожью земли. Вощев, не полностью соображая, со скупостью скопил в мешок вещественные остатки потерянных людей, живых, подобно ему, без истины и которые скончались ранее победного конца. Сейчас он предъявлял тех ликвидированных тружеников к лицу власти и будущего, чтобы посредством организации вечного смысла людей добиться отмщения — за тех, кто тихо лежит в земной глубине. /-/ Вместо людей активист записывал признаки существования: лапоть прошедшего века, оловянную серьгу от пастушьего уха, штанину из рядна и разное другое снаряжение трудящегося, но неимущего тела».

«Яков Титыч любил поднимать с дорог и с задних дворов какие-то частички и смотреть на них: чем они были раньше? Чье чувство обожало и хранило их? Может быть, это были кусочки людей, или тех паучков или безымянных земляных комариков — и ничто не осталось в целостности, и не над чем заплакать тем, кто остался после них жить и дальше мучиться. «Пусть бы все умирало, думал Яков Титыч, — но хотя бы мертвое тело оставалось целым, было бы чего держать и помнить, а то дуют ветры, течет вода и все пропадает и расстается в прах. Это же мука, а не жизнь. И кто умер, тот умер ни за что, и теперь не найдешь никого, кто жил когда-то, все они — одна потеря»».

Пустые пространства платоновских повестей и романов пустынны для тех, кто воспринимает жизнь лишь в видимых формах и безразличен к судьбе рассеянных, мельчайших частиц некогда живого. Не тела целые и видимые, а тела невидимые, проницаемые для мириад частиц неведомой состоявшейся когда-то жизни. Пространство, которое без трепета наблюдает евнух души, переселено мертвым. Однако став невидимым, оно никогда не умирало. Мертвое — это галлюцинация, от которой следует пробудиться и которую можно преодолеть. Научиться жить вне своего одинокого, ожидающего смерти тела: «Я хочу жить снаружи, — говорит из своего сна Дванов, — мне тут тесно быть…». Эта пугающая читателя, неземная пустота платоновского ландшафта, которая образуется на границах видимой и мертвой, невозвращенной к себе жизни, и ведет героя «Чевенгура», Сашу Дванова к озеру детства, в старый сон, сквозь смертный раздел, к телу отца. Ускользая в сон смерти, Дванов пробуждается к невидимой жизни: теперь ни его тело, ни тело его отца не смогут быть раздельно, смерть преодолена.

«Дванов понудил Пролетарскую силу войти в воду по грудь и, не прощаясь с ней, продолжая свою жизнь, сам сошел с седла в воду — в поисках той дороги, по которой когда-то прошел отец в любопытстве смерти.А Дванов в чувстве стыда жизни перед слабым, забытым телом, остатки которого истомились в могиле, потому что Александр был одно и то же с тем еще не уничтоженным, теплящимся следом существования отца»».

Смерть не является границей, ей нечего разделять, она не имеет смысла для невидимого, хотя и остается высшим знаком перехода для всех видимых форм жизни. «Быть перед лицом смерти» — такой стоической доблести мы не найдем у героев Платонова. Значимо лишь свободное соскальзывание в смерть как новую жизнь. Разом достичь дальнего горизонта, где «человек встречается с человеком», значит понять смерть как путь, не как конец. Более того, жизнь, преодолевающая границы смерти, и есть действительная жизнь. Именно жизнь, растекаясь во множестве следов и частиц, вибраций, не придает значения гибели индивидуально видимых тел, ибо она больше не является жизнью, которую мы проживаем как чувствующие, любящие, в одиночестве умирающие существа. Меняется экзистенциальный статус смерти. Но мы, читающие Платонова, не всегда можем понять это, так как знаем лишь одну, индивидуальную смерть. Ведь только в том случае, когда смерть выступает как знак особой ценности жизни, она и может необходимым образом соотноситься с личностными структурами, с тем индивидуальным развитием, которое определяется нашей будущей смертью. Назвать себя «я» — это значит уже самим актом называния приговорить себя к смерти, и одновременно, как бы забывая об этом, продолжать видеть в этом «я» единственную силу, утверждающую и хранящую для нас жизнь. Говоря «я», мы стремимся удержать жизнь одним жестом, полагая, что «я» есть экзистенциально очевидная мера для жизни. Платонов пытается оказать сопротивление старой оппозиции жизнь-смерть: смерть не может противостоять жизни в качестве полноправного члена оппозиции. Дванов переходит своей смертью в другую жизнь, как будто вся его жизнь заключена в продолжение сна. Крайне трудно понять, как можно жить жизнью, которая все наиболее прочные неуничтожимые связи образует только на микроскопических уровнях существования. Ведь для платоновского героя жить этой жизнью — это не быть человеком (полностью утратить телесный образ, мерность, ценности, наконец, Историю) стать новой Природой.

В этом отношении платоновская проза имеет мало общего с традициями классического русского романа, где так интенсивно переживалась индивидуальная, личная смерть («Смерть Ивана Ильича» Л.Толстого). Принадлежа к другой традиции (Гоголь, Достоевский, Белый) Платонов и не умел изображать смерть изнутри-как завершающее событие жизни и в принципе понятное для того, кто ее изображает. Отсюда непризнание экзистенциального статуса смерти. Священная тайна жизни может быть раскрыта, раз личностное начало больше не имеет смысла в этой великой борьбе против смерти. И больше смерть — не смерть, а рубеж, который может быть превзойден. Первым об этом объявил Н. Федоров: мертвое — то, что некогда было живым — распыленное на мельчайшие частицы и странствующее в покровах земли и просторах Космоса, и есть потенциально живое вещество. Необходимо лишь направленное рациональное усилие для собирания живого из мертвого, якобы мертвого. Не беремся судить обо всей концепции Федорова, нам хотелось подчеркнуть лишь следующее. Если живое смещается на уровень невидимого, то в этом смещении явно проступает неудовлетворенность формами видимой жизни, жизни искусственной, потерявшей всякую связь с телами отцов. Но, с другой стороны, разве может быть иначе, когда видимые формы изуродованы социальностью и властью, требующими забвения и отказа от наследия Отцов? Федоров знает выход: он уповает на другую власть, которую можно назвать космократической. Что же мешает этой власти стать, от чего необходимо освободиться? Конечно, от смерти. Что это значит? Это значит снять ее удушающий гнет над индивидуальными телами, ибо она не только убивает, калечит, она разделяет, пропитывает собой все человеческие отношения с природой, а человека с самим собой. Но это также значит освободиться от индивидуации, в процессе которой социализуется индивид выделяется из массы и гибнет. Такая фигура видимой жизни определяется в границах смерти. Жизнь удерживается в некотором равновесии с окружающей средой, но силой смерти. Здесь смерть соотносима с рядом психических состояний, и переживается не как смерть других, а как моя, т.е. экзистенциально; наше «я» — всего лишь психорефлекс индивидных состояний. Фигуры видимой человеческой жизни устраняются космократическим мифом.

Замысел проекта Федорова «Воскрешения мертвых» заключается в том, чтобы вернуться к телам Отцов, возобновить ушедшую жизнь, и тем самым прекратить бесполезную трату жизни. Создать такие тела жизни, которые более не испытывали бы потребности в отделении от мира; чтобы одно живое могло быть другим живым, всегда без смерти и потому не нуждающееся в рождении. Открыть жизни бесконечные границы, другое качество, ввести ее в порядок космотеллурической науки будущего. Жизнь выходит за пределы конечной оппозиции живого и мертвого. «Смерть есть свойство, состояние, обусловленное причинами, но не качество, без коего человек перестает быть тем, что он есть и чем должен быть». Смерть еще не настолько испытана, чтобы можно было считать ее концом жизни, а если это так, то всегда сохраняется то, что лежит за границей смерти, или внутри чего сама смерть пребывает. Если же мы предполагаем, что человеческая существо сохраняет в себе — в качестве множества прошлых следов — биогенетическое наследие предков, то нельзя ли выстроить новую совершенную науку, на основе которой могла быть создана величайшая мегамашина жизни? С другой стороны, технические новшества касаются, например, экспериментов по управлению высотной электрической средой, изобретения всей той же теллурокосмической науки. Эта наука жизни должна противостоять слепому могуществу природного цикла, который называется смертью. Но раз смерть может быть устранена как феномен жизни, т.е. извлечена из самой себя благодаря ее органическому расщеплению на мельчайшие частицы мириад телесных остатков, то перед нами окажется космическое вещество, из которого нам по силам создать заново собственное тело. В этом отношении тоска и скорбное чувство, с каким воспринимается Платоновым непреодолимость смерти, говорит о том, что ему все-таки чужд космистский оптимизм Федорова. Итак, воссоздать любые тела, но и создать для себя любой телесный облик, понятно, что речь более не идет о личном индивидуальном теле, о его «смертности» и «случайности», скорее о космической Мегамашине, о коллективном Теле для всех и для каждого (между единственным и многими больше нет противоречий, — этого зла буржуазной индивидуации).

Валерий Подорога