Джек Коммон (1903 – 1968) – английский писатель, русскоязычной аудитории совершенно неизвестный и порядком забытый даже у себя на родине. Автор двух биографических романов – “Kiddar’s Luck” (1951) и “The Ampersand” (1954), – повествующих о жизни простого труженика в рабочих пригородах Британии, а также большого количества очерков и статей. Дружил с Оруэллом, однако, по причине своего интереса к социально острой тематике, не завоевал при жизни должного признания и, оставив писательское ремесло, остаток жизни перебивался случайными заработками.

В нынешней обстановке только ленивый не выразил ещё своего презрения к чумазым и жадным до кровавого передела «левакам», хотя едва ли кто видел этого самого левака в реальной жизни (не считая, конечно, прикинутых выпендрёжников из столь же сферического «среднего» класса). Давайте же обратимся к творчеству если не левака, то честного работяги, человека простого и чуждого ценностям лицемерным – абстрактным, чванливым и высосанным из пальца. (от переводчика)

Помню, однажды вечером, прошлой зимой, мне случилось увидеть цыгана, играющего с огнём. Этот цыган, в сопровождении половины своего табора, только что вывалился из пивной, – мужчины пели и лихо отплясывали, громко стуча своими тяжёлыми каблуками, в то время как женщины взирали на всё это безучастно и с явным неодобрением, съёжившись под своими шалями. Не более двадцати лет на вид, это был крепко сбитый парень, не знавший ни мыла, ни бритвы, при том что в глазах его читалось то особое, чуждое людям домашним, разгильдяйство, отчего казалось, что, доведись ему как следует помыться – мысль невероятная, – кожа его засияла бы чуть ли не ослепительной белизной, а довершал эту картину вздорный чуб, выбивавшийся из-под кепки и не дававший ей съехать ему на брови. Он разжёг свой костёр прямо на мостовой, воспользовавшись газетой, устроенной меж ботинок. Дул весьма сильный ветер, так что попытайся я или вы повторить этот трюк, готов биться об заклад, что мы потратили бы немало спичек, прежде чем нам удалось бы разжечь огонь, но даже и в этом случае всё пошло бы насмарку – занявшуюся газету быстро задуло бы порывами ветра. Парень этот, однако, был настоящим мастером по части разведения костров. Плавными движениями рук он словно ласкал это пламя, слабые языки которого плясали меж его скрещенных ног, и казалось, что он с любовью расчёсывает хвост своей лошади. За пазухой, под курткой, у него была приготовлена скомканная газета, – так он мог быстро, одной рукой, в нужный момент оторвать от неё полосу, чтобы, скрутив её, поддержать огонь. Едва пламя разгорелось с достаточной силой, он извлёк на свет с полдюжины копчёных селёдок и – прямо так, одной связкой – устроил их над костром. Не прошло и нескольких минут, как он уже потчевал всех нас шматами рыбьего мяса, обугленного снаружи, но изнутри по большей части сырого, – жест с его стороны в высшей степени дружеский, пусть даже исполнение было не на высоте.

Джек Коммон

Быть может, мы как-то особенно расположены к тому, чтобы испытывать изумление при виде столь простых вещей, – особенно теперь, ведь мы привыкли скептически воспринимать слова о том, что так называемая цивилизованная жизнь поистине стоит тех жертв, которые требуются от всех нас, дабы её поддерживать. Есть некий соблазн в том, чтобы в этой завораживающей грации цыгана, священнодействующего над огнём, разглядеть указание на жизнь более цельную, чем наша. И то же самое, в общем-то, можно сказать о современном антропологе, способном испытывать тем большую симпатию к изучаемым им дикарским сообществам, чем яснее он осознаёт, что собственный его народ, им оставленный, всецело захвачен приготовлениями к войне, – равно как и об историках, вынужденных пересматривать своё отношение к эпохам варварства, или о художниках, черпающих вдохновение у «примитивных» народов и в негритянских ремёслах. Конечно, тем самым о себе даёт знать реакция, и нашу эпоху с полным правом можно назвать эпохой реакционной. Ну что ж, попробуем найти светлые стороны и в такой ситуации. В любом случае, мы можем позволить себе на мгновение освободиться от того коллективного чванства, что помещает нас на вершину всей обозримой истории – сажая нас прямиком в кабину локомотива прогресса. Ещё не так давно практически каждый без труда мог сказать, что достойно считаться прогрессивным, а не умолкающие дебаты касательно всевозможных практических способов достижения всеобщего блага носили самый дружелюбный характер. Вы рисковали навлечь на себя праведный гнев, стоило вам усомниться, что грядёт век изобилия, или что социализм будет построен ещё при нашей жизни, или что войну можно попросту упразднить. Сегодня уже едва ли возможно отделаться от подозрений, что даже самый близкий ваш товарищ втайне разделяет реакционные убеждения, а тем, кого уличили в симпатиях к фашизму, навсегда отказано в праве причислять себя к интеллектуалам. Но какая судьба, в таком случае, ожидала сторонников прогрессивных ценностей? Такое впечатление, что их попросту затоптали и вышвырнули за борт, и теперь им осталось лишь обретаться на каких-то задворках, остервенело отстаивая последние рубежи демократии, в то время как мы, реакционеры, только и знаем что препираться по поводу того, насколько далеко во времени отнесена конечная точка нынешнего регресса. Выходит, та же судьба уготована и реакционерам. Какой смысл откатываться в средневековье под увещевания Гитлера, когда нас неудержимо манит к себе ночь каменного века?

С точки зрения «дикаря», мы располагаем поистине чудовищной коллективной мощью, однако сами мы, тем временем, сильно обделены по части природных талантов. Исходя из стандартов, разделяемых нецивилизованными сообществами, в том, что касается пения, танца, рисования, стихосложения, умения общаться и заниматься любовью, мы смотримся достаточно бедно. Похоже, мы оказались в заложниках у эдакой крайней формы демократии, граничащей с безумием, когда весь банк умудрилась сорвать колоссальная пчелиная матка в лице Бетховена, в то время как миллионы начисто утратили способность к пению, и, водрузив на пьедестал Шекспира, мы можем развлекать себя лишь чтением лимериков в комнатах для курения или декламацией рекламных лозунгов. Получается, что всякое бесхитростное занятие, доставлявшее некогда человеку наслаждение и доступное ранее для всех, со временем обрастает условностями и становится уделом специалистов от высокого искусства, а широкой публике остаётся делегировать свои увлечения немногим талантливым исполнителям из числа избранных, и последняя стадия наступает, когда публика утрачивает саму эту изначальную, живую ритмику, а с ней и способность распознавать талант того самого исполнителя, буде у такового появится шанс заявить о себе. Поэтому, если однажды вам вздумается по-настоящему себя утомить, нет лучшего способа удовлетворить такое желание, чем попытаться объяснить простому человеку, что такого вы находите в камерной музыке. Впрочем, и в этом читается известная мораль: однажды наступает момент, когда и сами эти делегаты решают пойти на попятный ввиду полного отсутствия поддержки со стороны равнодушной к ним публики, – и вот они начинают подстраиваться под вкусы толпы, дабы удовлетворить её запросы в меру своего разумения. Цезарь выходит на арену цирка.

Означает ли это, что рядовая обслуга цивилизации опустилась до уровня животных? Ни один дикарь не сможет в это поверить. Моменты высокой цивилизации немногочисленны и мимолётны, а в тени их пляшут, поют и силою слова творят чудеса необузданные и не вкусившие тягот коллективизации люди. Все эти ритмы по ночам просыпаются в нас, хотя их пульсация и подавлена. Все когда-либо возникавшие цивилизации представляли собой лишь наспех сработанные протезы, с помощью которых немногие избранные могли обращать коллективную силу людей к собственной выгоде. И такое вот социальное воспитание осуществлялось подобно тому, как выкуривают лис из норы: перекрывая все выходы для самовыражения, за исключением лишь одного, и концентрируя тем самым власть в своих руках. Отсюда следует вывод о том, что распространение образования, доступного теперь для всех и каждого, отнюдь не повлекло за собой поднятия общего уровня в том, что касается выразительных искусств. Независимо от первоначального замысла, техника имеет запретительный характер. По сути, она заявляет о том, что вам не позволено сочинить ни единой строфы или такта мелодии, если вы не готовы избрать этот путь дальнейшей специализации. Отныне искусства становятся недосягаемо сложны для человека простого, и мало кто уже верит в собственный талант, хотя, будучи вынуждены полагаться на свои инструменты, зачастую и неискушённые люди с достаточной лёгкостью отдаются во власть того ритма жеста, что находится в сердце всякого искусства.

И вот теперь, когда достаточно велика вероятность того, что вся эта афера с «цивилизацией по доверенности» с треском обрушится, и при мысли об этом всех нас охватывает реакционный трепет, реакция эта являет нам себя в двух доступных ей формах. Одна из них выражается в упрочении дисциплины и увеличении количества запретов, а усиление внутреннего напряжения обнаруживает себя в фактической муштре и военизированных образованиях, равно как и в запретах, касающихся даже свободных искусств, относящихся к компетенции репрезентативного меньшинства и образу их мышления; другая же форма проявляется в нашем стремлении расслабиться в преддверии всеобщего краха дисциплины и желании вернуть простому человеку ту власть, которую он делегировал меньшинствам, дабы построить Тёмные века своими руками вместо того, чтобы позволить окунуть себя в них с головой на римский манер. Огромная заслуга Тёмных веков заключается в том, что они открывают нам ценность всё более простых вещей, – будь то любовь между супругами или труд крестьянина, возделывающего землю, – ценность той редкой взаимной симпатии, что рождается в маленьких бедных сообществах. В Тёмные века люди начинают слагать собственные песни и выдумывать собственные танцы, а их речь освобождается от всякой поверхностной интеллектуальности, и один за другим сами по себе образуются слова, не подчиняясь ничьим предписаниям, а потому слова эти несут в себе крупицу волшебства. Тёмные века пришлись бы нам вполне по нраву, если бы только к ним не приклеилось столь мрачное название, рисующее, как правило, образы повальной нищеты, чумы и социальной анархии. Возможно, такой оптимизм объясняется тем, что в те времена все эти беды обрушивались спонтанно и, в отличие от нашей эпохи, вовсе не по чьему-то умыслу.

Грядущая эпоха воспринимается нами как эпоха открытий. Мы исходим из предположения о том, что в этот коллективный натюрморт всех нас втащили обманом. Сумма всех наших способностей и потенций, как она отражена в бухгалтерских книгах государства, республики или империи, вызывает вопросы. Но даже если допустить, что в нашей коллективности мы отражены такими, какие мы есть, пространство возможного остаётся по-прежнему очень широким. Вы прекрасно отдаёте себе отчёт в том, что вы являете собой нечто гораздо лучшее, чем то, чем вы когда-либо имели возможность стать. То же самое я могу сказать о себе. И то же самое – о своих спутниках. Когда бы ни представился мне случай опробовать новый для меня навык, я вдруг ловлю себя на размышлениях о том, какое множество потенций из тех, что я храню в себе, дремлют без дела, не имея возможности пробудиться. В действительности, никто не в силах оценить свои способности. С каждой свободой мы обрастаем тысячью страхов, и причина этого в том, что общество может принять лишь человека, имеющего единственное лицо, ибо человека такого удобно каталогизировать и на него можно положиться. И даже мой цыганёнок, со всем его прелестным бессознательным огнепоклонничеством, половину жизни проводит, прячась под маской угрюмого недотёпы.

Я искренне верю, что в самом простом человеке сокрыто Эльдорадо бесконечных потенций, а труды одарённейших личностей можно уподобить лишь обнажившимся из породы золотым самородкам, указующим на близость безмерно более богатой жилы. Более того, мне кажется, что если бы большинство приняло эту догму к сердцу, люди освободились бы от страха перед лицом усилий, необходимых к тому, чтобы расправить крылья и развить свои врождённые таланты. Ни один человек не сможет добавить ни крупицы к тому, что заложено в него от природы, и это ни от кого и не требуется. Достаточно освободить пространство своей человечности – иными словами, вытеснить из памяти все страхи и запреты, делающие вас меньше того, что вы есть. Техника вытеснения из памяти, известная с Тёмных веков, – вот именно то, что нам нужно, и это не так необычно, как кажется. Над нами довлеет стяжательское восприятие обучения как процесса, в ходе которого к личности добавляется нечто, чего она лишена, и именно такого отношения следует ожидать в стяжательском обществе. Однако когда вы учитесь плавать, стоящая перед вами задача, по сути, сводится лишь к тому, чтобы избавиться от всяких сомнений и комплексов и открыться той внутренней ритмике плавания, которая, как это ни удивительно, знакома каждому, независимо от того, пользуется ли человек этим навыком или нет. И в качестве ещё более странного примера можно привести такое относительно новое искусство, как езда на велосипеде. Когда я впервые на него взобрался, человек, меня обучавший, отметил, что задача моя была вовсе не в том, чтобы научиться крутить педали: всё, что от меня требовалось, это забыть, что я не умею кататься. Он был совершенно прав. Всё уже где-то в тебе, и дело лишь в том, чтобы до себя достучаться.

Так же дело обстоит и со всеми искусствами и талантами, которые, под прессом высокой цивилизации, были задавлены или выведены в тень. Нам по силам вытеснить из памяти социальное самосознание, которое не позволяет нам откликаться на природные ритмы, пытаясь соперничать с дерзким специалистом, их отмеряющим. В конечном счёте, нам суждено вернуть себе наше право, данное нам от рождения, и будь прокляты все эти профессора прогресса, в глазах которых лишь эпохи массового рабства и избранных гениев достойны называться золотыми.

Джек Коммон

Фрагмент эссе, впервые опубликованного в XV выпуске журнала «The Adelphi» (1939). Перевод выполнен по книге «Revolt Against an “Age of Plenty”» (Newcastle: Strong Words, 1978).