И почему вы так твёрдо, так торжественно уверены, что только одно благоденствие человеку выгодно? Ведь, может быть, он ровно настолько же любит страдание?.. Человек любит созидать и дороги прокладывать. Но отчего же он до страсти любит тоже разрушение и хаос? Вот это скажите-ка!.. А между тем я уверен, что человек от настоящего страдания, то есть от разрушения и хаоса, никогда не откажется.
Ф. Достоевский («Записки из Подполья»)
Ваше нравственное чувство оскорблено до предела, вы готовы уже кричать:
— Если человек по собственному произволу решает, быть ему праведным или злодеем, то такой человек потенциально опасен для общества. Ваш человек абсурда страшнее любой чумы!
Может быть, это и так, и вам следует посочувствовать; не будем защищать человека абсурда. Тем более, что он ни в нашей защите не нуждается, ни ваших угроз не убоится. От вашего нравственного закона у него даже волос с головы не упадёт: он защищён от него куда надёжнее, чем абсурдный мир защищён от Чумы. Ну, а главное, конечно, в том, что самое ваше обвинение пусто и бессмысленно; оно не имеет санкции, как не имеет его нравственный закон. Конечно, вы всегда приписываете себе санкцию, она вам нужна, чтобы обвинить и осудить человека абсурда. Но ею вы можете обмануть кого угодно, только не его самого. Уж он-то знает, что эта санкция — самозваная. Знает он и то, что в вашем лице общество всегда стремится оградить себя от него, заточить его в гетто. Для этого оно в изобилии снабжено судами и кодексами, штатными обвинителями и палачами. Но человек абсурда знает то, в чём боится признаться себе общество: что в борьбе с ним оно не может опираться ни на логику, ни на правильную юрисдикцию и располагает только средствами насилия. Необъявленная война любыми средствами, не на живот, а на смерть, решена изначала. Поэтому он сам уходит в своё гетто, в Подполье, не дожидаясь решения самозваного суда. И из своего Подполья он невозмутимо скажет всему миру: «… Мне надо, знаешь, чего: чтобы вы провалились, вот чего… Свету ли провалиться, иль чтоб мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне всегда чай пить». Узнаёте? Эти слова сказаны «человеком подполья» Достоевского. А можно было бы подумать, что их сказал Калигула. Настолько открытый в них вызов миру, вызов, в котором враг не удостаивается уважения.
Может показаться, на первый взгляд, что абсурдный мир (невиновный по существу) не заслуживает к себе столь презрительного отношения. Сам вызов подпольного человека дневному миру кажется нелогичным. Но суть та, что человек абсурда отвергает и всякую внешнюю санкцию логики, он сам себе единственная санкция; трудно опровергнуть логикой аргументацию, которая на логике не основана и самую логику принимает в штыки. Человек абсурда восстаёт и на логику, и на здравый смысл, и на сам Логос. Для этого он и уходит в Подполье. — Что же заставляет его пойти против здравого смысла? — спросите вы. Он скажет, что «может нарочно, сознательно пожелать себе даже вредного, глупого, даже глупейшего», такого, что «противоречит самым здравым заключениям нашего рассудка о выгодах, — потому что во всяком случае сохраняет нам самое главное и самое дорогое, то есть нашу личность и нашу индивидуальность». Именно так и отвечает подпольный человек Достоевского.
— Логика? Выводы естественных наук, математика?
— Ну, конечно, ведь нельзя же оспорить, что дважды два — четыре!
На это он ответит, состроив насмешливую и ретроградную физиономию: «Дважды два четыре — ведь это, по моему мнению, только нахальство-с… Дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти»19. Логос? Мировой Разум? Это, видно, Мажордом вселенского Дворца, Хрустального Здания мировой гармонии?
— Ну да, — киваете вы (киваем мы с вами). — Если уж в мироздании нет единства, l’Un, нет гармонии, то нет и Смысла, нет тогда ни логики, ни причин, ни следствий; но тогда и ваша жизнь — бессмыслица, потому что вы тоже — частица единого целого, как штифтик в органном вале, как винтик в великом Автомате — Космосе: расстроился автомат — к чему сам по себе его отдельный винтик? Но, слава Богу, автомат никогда не расстроится, потому что законы природы не позволяют нарушать себя: Природа вас не спрашивается, ей нет дела до того, нравятся ль вам её законы или не нравятся, законы — это как каменная стена (и т. д.).
Выслушав эту сентенцию, ретроградный человек (упрямый, как осёл) процедит сквозь зубы:
— Да какое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся? Эти самые ваши законы природы постоянно обижали меня! Разумеется, я не пробью такой стены лбом, но и не примирюсь с ней потому только, что это каменная стена и у меня сил не хватило…
Мы удивленно вскидываем на него глаза, но потом начинаем соображать: нечто подобное говорил и император Калигула, который хотел смешать небо с землёй, требовал, чтобы ему подали Луну. Впрочем, император-то был сумасшедшим. Значит, и этот… раз его обижают законы природы и возмущает всё то, что представляется естественным и нормальным по здравому смыслу и велению разума… — значит, и он — просто-напросто умалишённый, вот и вся разгадка! Ведь не может же нормальный человек хотеть заведомой бессмыслицы и идти зазнамо против рассудка…
Ретроградный человек прерывает наши мысли. В его взоре мы видим нескрываемую ненависть:
— Да, я всегда любил и люблю действовать так, как хотел, а не так, как повелевали мне разум и выгода. Хотеть же можно и заведомо против разума и собственной выгоды, а иногда и положительно должно. Вы, вероятно, этого не поймёте, ведь вы гордитесь тем, что вы не человек, а винтик в вашем грандиозном вселенском Автомате. Вас никто не примет за сумасшедшего, вы — частица мировой гармонии, ну, а я предпочитаю сумасшедшим сделаться, лишь бы знать, что я всё-таки человек, а не штифтик и не фортепианная клавиша. И если нужно для этого стать троглодитом — стану троглодитом, это всё равно лучше, чем штифтик. Вас восхищает разумность миропорядка. Разум и Смысл мировой гармонии, ну а меня этот Смысл всегда оскорблял, а бессмыслица и хаос — радовали. Вид Хрустального Здания всеобщего миропорядка всегда вызывал во мне тошноту, une nausee, и мне всегда хотелось выставить ему украдкой язык или кукиш в кармане показать!
Тут, наконец, нас осеняет: всё это вовсе не шутка, non qu’il faille faire la bete, и на сумасшествие совсем не похоже. Так король Клавдий вдруг прозревает и видит, что Гамлет не безумен, а лишь хитер безумно; как следователь Порфирий, мы вдруг догадываемся: тут не Миколка! тут пострашнее, тут низвержение вечных принципов, тут уничтожение критериев, по которым разумный человек отличался от троглодита или сумасшедшего.
Ещё Аристотель провозгласил: человек, который ни в ком не нуждается, есть либо Бог, имеющий всё в себе самом, либо дикий зверь. Человек абсурда отгораживается от всего мира, уходит в пустыню, в Подполье, наперёд не зная, станет ли он Богом или зверем, удастся ли ему встать на место Бога, как хотел Кириллов, или он кончит троглодитством. Скорее, разумеется, кончит троглодитством, да он и не строит иллюзий на счёт Бога, он уже заранее готов на троглодитство, он уже сейчас готов признать себя диким зверем, хуже дикого зверя. Послушайте признания всё того же «подпольного» человека: «Я знаю, что я мерзавец, подлец, себялюбец, лентяй… Я самый гадкий… самый завистливый, самый глупый из всех на земле червяков… да, я за то, чтоб меня не беспокоили, весь свет сейчас же за копейку продам…»
Человек Подполья готов быть троглодитом, хуже — сумасшедшим, ещё хуже — самым безнравственным и подлым из людей, лишь бы не принимать Смысл и Порядок бытия. Вот оно что!
Нас охватывает недоумение и вместе отвращение, гадливость. Можно ли такое понять, не то чтоб оправдать?! Первое, что нам приходит в голову — это: если человек Подполья не сумасшедший, то он — вредное насекомое (он, кстати, не стыдится в этом признаться, не откажется ни от каких самых унизительных эпитетов по своему адресу); таких, как он, надо травить, как травят вшей. Другое нам и не приходит в голову, настолько ситуация кажется ясной. Ясно, что между Подпольем и «дневным» миром — непримиримая война. Человек Подполья, объявивший войну, не скрывает своего презрения к нам и нашему «дневному» миру: все наши ценности ложны, мир этот, по его мнению, и копейки не стоит. Мы ему платим ответным презрением, готовы раздавить его, как гадкое насекомое, — вот и всё.
Есть, правда, некоторая разница между нами и им: мы уважаем себя, а он — нет. Мы никогда не признаем себя подлым насекомым, а он — с готовностью признает. Мы торжествуем над ним, но не рано ли? Л. Шестов по поводу «подпольного человека» Достоевского сделал ценное наблюдение: такие же признания, как у него, можно найти в книгах и исповедях величайших святых. Все они тоже считали себя «самыми» — непременно самыми — безобразными, гнусными и подлыми существами на свете, все были в ужасе от своей ничтожности и греховности. «В этом смысле, — пишет Шестов, — «Записки из Подполья» могут быть лучшим комментарием к писаниям прославленных святых». Добавим, что это был бы и лучший комментарий к исповедям Лютера, узревшего столь бездонную глубину собственной греховности, что спастись от неё собственными усилиями немыслимо и невозможно.
Что же отсюда следует? Не даёт ли это нам основания для торжества и над святыми? Ситуация принимает уже совсем неожиданный оборот. Мы вдруг обнаруживаем, что в столкновении «подпольного» мира с «дневным» святые оказываются на стороне Подполья: если мы презираем Подполье, то должны столь же презирать и святых. И, если вдуматься, на нашей с вами стороне в самом деле огромное преимущество — нечто такое, что, в отличие от святых, дает нам возможность чувствовать удовлетворение собой. Что же это такое? Нетрудно понять, что: правила жизни. У нас с вами они есть, а святые ими не владеют. Не владеют, потому что не верят в наши правила, не верят ни в какие правила вообще. Наши правила — это разум и нравственный закон. Наш разум решает, что существует, а что не существует, что есть жизнь, а что — смерть, что есть реальность, а что химера (даже идея Бога должна быть идеей, т. е. подчиняться разуму человека). Для обоснования этих притязаний разума на мировое господство в нашем распоряжении имеется апология чистого разума, данная И. Кантом в форме синтетических принципов a priori. Наш нравственный закон решает, что есть добро, а что зло, что должно, а что не должно, какая личность считается нравственно достойной, а какая нет (и ценность личности определяется довлеющим над нею законом). Для обоснования этих притязаний нравственного закона на господство над человеческими душами к нашим услугам имеется апология долга, данная тем же И. Кантом в форме категорического императива.
Нашим идолом является человеческий разум и разумно обоснованный закон Добра — человеческое, слишком человеческое, и к нам применимы слова Спинозы: «Когда люди убедили себя, что всё, что происходит, происходит ради них, они стали считать в каждой вещи то самым главным, что было им наиболее полезным, и признавать самым ценным то, что их приятнее всего аффицировало». Люди убедили себя, что и Бог существует ради них и потому не требует от человека невозможного. Святые не обладают нашим даром: они веруют, что Бог требует от человека невозможного, потому что для Него нет никаких выдуманных человеком правил, и что для человека истина, то для Бога будет ложью, что для человека добро — для Бога будет злом. Это ли есть наше торжество над святыми?
Человек Подполья тоже не обладает нашим даром. Он тоже лишен и правил разума и правил добра. Но внутри своих стен абсурда, в свете lucidite, он с достоверностью знает то, на что нам столь приятно закрывать глаза: что человеческий разум самозванно — из страха перед неизвестностью и из трусливого самообольщения — возвёл свои «правила» в божественный статус. Вам нужны доказательства? Человек дневного мира всегда требует доказательств, в соответствии с «правилами» разума. Так вот, их не будет. Их не может быть. Будет лишь война, причем без «правил», без дипломатии. Будет кукиш в кармане, вместо доказательств. Оправдывать себя подпольный человек не будет и не собирается. Да, он самый ничтожный, самый дрянной, ему даже нравится примерять к себе все бранные эпитеты, потому что он знает, в своём гетто, полную их несостоятельность. Кто может судить его? По какому судебному кодексу? По самозванной юрисдикции «правил добра»? Где ваше торжество над человеком Подполья?
Logique a la mort человека абсурда — это свободный выбор, а не необходимость. Его lucidite исключает «правила» разума. «Правила» разума общеобязательны, научны, аподиктичны. Но истина в абсурде не выводима из этих «правил». Она не знает «каменной стены» этих правил. Сама эта «каменная стена», над которой издевается «подпольный человек» Достоевского, означает пределы возможного опыта, перед которыми склонил колени XIX век после Канта. XIX век верил, что эти пределы существуют и определяются вечными, ненарушимыми принципами разума. Но вот «человек из подполья» у Достоевского вдруг понял, что этих вечных принципов нет, «каменной стены» не существует в действительности, что это лишь «подмен, подтасовка, шулерство», перед которыми, однако, «искренне пасуют непосредственные люди и деятели» дневного мира. «Каменная стена» означала возведение правил человеческого разума в вечные, абсолютные принципы. Но Достоевский разглядел, что эти человеческие правила возведены на божественный пьедестал «по лукавству человеков, по хитрому искусству обольщения». А философия абсурда недвусмысленно провозгласила, что эти «вечные принципы» — обман, tricherie, принудительно навязанный извне человеческий произвол. Человек абсурда не признает авторитета этих внешних принципов, для него истина постигается внутри стен абсурда, в lucidite его «я». И каменная стена вечных принципов не имеет ничего общего со стенами абсурда.
Герой «Сна смешного человека» Достоевского, попавший к людям другой планеты, не вкусившим плодов от древа познания добра и зла, рассказывает нам: «Мне казалось неразрешимым, что они, зная так много, не знают нашей науки. Но скоро я понял, что знание их восполнялось и питалось иными проникновениями, чем у нас на земле… Они не стремились к познанию жизни так, как мы стремимся сознать её, потому что жизнь их была восполнена. Но знание их было глубже и выше, чем у нашей науки, ибо наука наша ищет объяснить, что такое жизнь… они же и без науки знали, и я это понял, но не мог понять их знания». И лишь когда эти люди вкусили плодов от запретного древа и им открылось наше «знание», мир превратился для них в царство закона, а они — из свободных существ — в безвольные автоматы. Достоевский касается тут величайшей библейской тайны — тайны грехопадения. «Правила» человеческого разума узаконивают плоды грехопадения и становятся правилами послушания последствиям греха. Это знание несвободное — то нынешнее научное знание, для которого пределы возможного опыта охраняются полицейским принципом — синтетическим принципом a priori.
«Нормальный», «дневной» человек, живущий освящёнными вековой традицией «правилами» разума и добра, убеждённый, что его знание — наиболее совершенное знание, его добро — абсолютное Добро, а его жизнь — настоящая, высшая жизнь, — такой человек вызывает в герое Подполья гомерический хохот. Убожество и фальшь этого знания, этого добра и этой жизни таковы, что «нормальный» человек смерть принимает за жизнь («дважды два четыре есть уже не жизнь, а начало смерти»), неподлинное бытие — das Man — за высшую реальность, свой грех превращает в добродетель. Он умеет даже «устроиться с Богом», умеет и Бога приспособить к своим «правилам». «Я такому человеку до крайней желчи завидую, — говорит человек Подполья. — Он глуп, я в этом с вами не спорю, но, может быть, нормальный человек и должен быть глуп, почём вы знаете?»
Да, человек Подполья не может спастись иллюзиями, которыми живёт «непосредственный деятель». Он не примет смерть за подлинную жизнь. И знает, что «устроиться с Богом» ему невозможно. Отвергши Миропорядок, он примет его противоположность — Хаос.
(глава из книги «ГЕРОЙ АБСУРДА И ЕГО БУНТ» Валерия Захарова)
При оформлении статьи использована работа: Tom Baril -Hermes-