Жорж Батай

 

жертва

[§1.] Жертвоприношение как выражение интимного между смертью и жизнью.

Легко заметить интенсивное волнение, исходящее из той точки, где идет смертельная игра жестокого разрушения и созидания. Однако когда свет сознания достигает самого странного и загадочного в человеческом существовании, этот простой факт становится необычайно сложным. Неопределенное и неустойчивое притяжение, которое при этом наблюдается, направлено не к единственной точке, а ко многим, и ядра, образованные множеством этих точек, не только сосуществуют рядом друг с другом; они часто друг другу противостоят. Между «людьми военной смерти» н «людьми религиозной смерти», или жертвоприношения, несомненно, существуют многочисленные связи, но направление их действий остается различным, и поэтому возможность конфликта сохраняется всегда. Когда воин действительно хоронит смерть в тщеславном шуме сражений, священник трепещет перед ее очарованием н живет в трагической тревоге до тех пор, пока не воздвигнет перед собой ее образ, окровавленный, но в то же время наделенный сиянием и требующий священного молчания. Для того, кто сражается, встреча со смертью является, между прочим, простой случайностью, тогда как для совершающего жертвоприношение она фатально необходима, так как он каждый раз уклоняется от нее благодаря жертве. Солдат просто говорит: «Здесь смерть. Ты не раздумывая презираешь ее. Ты смеешься над нею». Человек жертвоприношенья наделяет смерть более возвышенной судьбой. Для него фраза «здесь смерть» не является простой констатацией, вызывающей досаду или нет, так как необходимо, чтобы смерть была: жертва, животная или человеческая, должна умереть, так как существование, ставшее трагедией, потому что есть смерть, достигает своей полноты только в том случае, если оно заворожено доставшейся ему судьбой, если оно находится в плену у трагедии и пьянеет от неизбежности смерти. Поэтому только совершающий жертвоприношение действительно может создать человеческое существо, чего солдат в какой-то степени не делает, так как жертвоприношение необходимо ради того, чтобы была произнесена единственная фраза, обращенная к той, что завораживает, единственная, которая и делает человека человеком: «Ты есть трагедия».

Поэтому кажется, что воин не превзошел бы простоты боевого животного, если бы не обращался к существам, которые уже осознали трагический характер своей судьбы. И только по мере осознания этого характера героические порывы солдата упорядочиваются. Костры жертвоприношений, а не зверства войны способствовали появлению таких парадоксальных существ, как люди, растущие на ужасах, которые их пленяют и над которыми они сохраняют власть.

[§2.] Лицемерно совершаемое жертвоприношение как результат греха в христианстве.

Однако жертвоприношение еще не в полной мере осознано: действительно, с самых давних пор никто из тех, кто совершал жертвоприношения, не понимал то, что он делает, в том смысле, как мы это сейчас понимаем. То, что совершалось, переживали и осознавали как смутное чувство, однако смысл происходящего и само переживаемое чувство, было невозможно выразить вне действий, позволявших его обнаружить. Но не только ясное знание о том, что происходило, оставалось недоступным; для внешних или искажающих интерпретаций также была открыта дорога. И поскольку глубочайшей истиной, скрытой в жертвоприношении является томительная жестокость, то интерпретации приобретали характер уловки. Непоколебимая твердость, свойственная совершающему жертвоприношение, давала ему нечистую совесть и несчастное сознание как результат лжи. Поэтому христианский священник не является настоящим жрецом, подлинным священнослужителем своего Бога. Теологически настоящими священнослужителями были грехи мира, преступления людей, единственно виновных в божественной смерти. Однако сердце священника всеми своими фибрами связано с жертвоприношением, и кем бы он ни был, он, как аскет, осторожно отстраняющийся от всякого греха, каждое утро вновь и вновь повторяет труд грешника, проливает еще раз кровь Христа.

[§3.]

Христианский священнослужитель живет этой непроизвольной ложью жертвоприношения, требующего от него в равной мере чистого и нечистого, нежного и жестокого. Если священнослужитель стремится к чистоте, к милосердию, ему следует избегать и тени жертвоприношения. Но эта нечистая совесть искажает не только смысл, сообщаемый им своим собственным действиям.

Жертвоприношение прежде всего является определенной позицией перед лицом смерти: движение, составляющее его, представляет собой насилие, требующее, чтобы смерть произошла. Поэтому естественно, что священник, доводящий до конца свои действия, тотчас же отступает, ужаснувшись своей собственной смелости. Речь здесь не идет о том, чтобы узнать, при каких условиях это представление развивается, однако, отталкиваясь от жалкого предрассудка, который наименее развитые народы вынашивали в атмосфере ночных ужасов, можно перейти к вечности христиан, блаженной и устрашающей. Поэтому жрецы, священники связывали жертвоприношением не только мужество разрушения, но и определенные гарантии против его последствий. Посредством жертвоприношения «люди религиозной смерти» прежде всего представлял единственную последовательно мужественную позицию перед лицом смерти; они единственные были способны превратить смерть в огонь, который не только пожирал человеческую жизнь, но и сообщал ей обжигающий привкус и последний блеск; однако после постоянных отступлений, после многочисленных ухищрений они стали просто «людьми лжи».

[§ 4.]

Трудно представить, как все могло происходить иначе. Жизнь не движется по прямой линии. Соответствующий этим религиозным формам экономический аспект позволяет представить неизбежность ее колебаний. Название экономики спасения дается тем религиозным системам, которые предлагают человеку возможность заработать вечное блаженство. Между религиозной практикой и средствами производства не существует строгого соответствия, но некоторые связи довольно устойчивы. Поэтому даже когда говорят об «экономике спасения», то не имеют в виду собственно экономические формы, и я могу вновь использовать этот термин, чтобы обозначить им совокупность способов производства в тех обществах, которые стремятся к спасению: речь идет о рыночной и капиталистической экономике. Естественно, что человек, допускающий, что он живет только ради потустороннего мира, может отвергнуть такую форму бесполезной расточительности, как праздники. Скромность, воздержание, трезвость, забота о бедных, все добродетели, связанные в его глазах с успехом «искупления», вынуждают его избегать излишней растраты богатства. Поэтому накопление с целью прибыли встречается с благоприятными условиями. Накопление, осуществлявшееся до периода экономики спасения — периода пасторального, аграрного, ремесленного существования — должно было происходить в относительно менее значимых объемах, и оно не было предназначено ни для торговли и промышленности, ни для праздников: «экономика жертвоприношения» требовала, чтобы значительная часть произведенного была истрачена на игры и на напитки и еду для оргий. В первоначальных формах этой разорительной экономики обмен производился даже через жертвоприношения, как дары, навязываемые по принципу услуга за услугу, или как провокационные уничтожения своего собственного богатства. Эти дары и шумные уничтожения не отделялись от религиозной суматохи праздника: именно это и представлял собой парадоксальный институт потлача. Но когда принцип спасения преобладал, ценность отношений и действий подчинялась их отдаленным последствиям в ином мире. На действительную ценность, свойственную изобилию праздника (даже когда ему приписывается способность влиять на урожай), смотрят с подозрением: праздники, как и раньше, продолжают проводить, но в более мягкой форме, в форме толерантности с оттенком отвращения. Они оказались в руках той же самой нечистой совести, что и жертвоприношение, обладая той же самой природой — безмерной расточительностью.

Спекуляция продолжалась здесь на двух уровнях — духовном и материальном. Все, что было бесполезным для спасения, осуждалось и отвергалось. В то же самое время то, что было бесполезно производства, то, что не служило накоплению, росту производительности труда и улучшению средств труда, казалось ненужным в мире, где все существующее связывалось с последующим результатом.

Следствием этого широкого движения, враждебного к непроизводительным тратам, стало ясное знание, что большинство человеческих материальных способностей остались бы неразвитыми, если бы не накопление. Только в наше время пропорция между накоплением и тратами. И речь, несомненно, идет также о способностях человеческого разума. Можно, если постараться, представить это развитие как цепь ошибок, но в этом для нас мало пользы, так как между тем, чем «мы являемся», и этим развитием расстояние длиной всего в одну человеческую жизнь. Мы являемся присутствующими в мире [такими, как нас породила нескончаемая одержимость стремлением к покою и спасению]. Эта [одержимость], возможно была атрофирована: сегодня причины опасаться вечности отпали как сухие листья с дерева, добродетели, накопленные ради спасения, стали подобны богатству, которым владелец не пользуется из-за своей скупости (но не пользуется только некоторое время) Атмосфера страха и унылой грусти, образовавшаяся вокруг смерти стала подобной атмосфере в старом доме, ожидающем пожара, который только обрадует наши глаза: так же как сокровища скупого были однажды с восторгом растрачены его наследником, так и надежды на вечное блаженство, над которыми мы сейчас смеемся, стали выброшенным на ветер богатством!

[§ 5.] «Радость перед лицом смерти» как акт жертвоприношения.

Над человеческим разумом господствует одна потребность, делающая наслаждение невыносимым. Оказывается, наслаждение провоцирует желание более сильное и более властное, чем простое стремление к счастью, желание разрушить, уничтожить свое собственное наслаждение. Именно в этом движении, которое сначала обещает счастье и силу, человек достигает в себе «того, что делает его человеком». Естественно, самый великий и самый худший покой служит дорогой к «радости перед лицом смерти». Романтические образы дают ложное представление об этом движении, которое неизбежно обнажает и направляет нагого в пустыню. Здесь есть величайшая простота, из-за которой сами по себе отпадают все высказанные возражения: это мошенничество, так как, не умирая, говорят о «радости перед лицом смерти». Речь идет не о том, чтобы умереть, а о том, чтобы достичь «высоты смерти». Головокружение и смех без горечи, что-то вроде могущества, которое возрастает, но затем с болью теряется в самом себе и вытесняется жестокостью, все это происходит в величайшем молчании.

Жорж Батай


Фото: Ирвинг Пенн