Из группы сновидений … я привожу два следующих – последние видения Лукреции и Юдифи.
(отрывок из «Возраст мужчины»)
В колониальной, судя по всему, стране я, будучи участником какого-то заговора, занимаюсь контрабандой с одним товарищем (в реальности это молодой человек, с которым я встретился на собраниях политического кружка, в котором я тогда состоял). Есть две тропы: одна, в два перехода, длиннее; другая, в один переход, короче, но труднее. Мы идем по пролегающей между крутыми скалами, узкой, выбитой и пыльной дороге; на пути то тут, то там нам встречаются разные предметы, валяющиеся на земле: маски, первобытные скульптуры и другие любопытные вещи, но мы не хотим их подбирать. В конце пути мы оказываемся в каком-то мрачном колониальном городе: влажные и теплые тропики, красное солнце, туман. По улицам ходят небритые и грязные люди в хаки; особенно отвратителен один толстяк, который прогуливается с женой и детьми. Затем, после одной сцены в каком-то кафе, что является местом встречи заговорщиков и контрабандистов, я оказываюсь за своим американским письменным столом (у меня действительно есть такой стол, и за ним я сейчас и пишу). Я терпеливо рисовал на большом листе бумаги какие-то значки, похожие на запятые или арабские буквы; это очень кропотливая и скрупулезная работа, требующая многих месяцев или лет. Я вдруг замечаю, что бумага представляет собой кусок ткани и что на нем наверху вырисовывается рот (складываясь, вне всякого сомнения, из нарисованных значков), в сущности, женское лицо. Тогда я обертываю, как тюрбаном, свой лоб этой тканью и застываю в неподвижности, с обнаженным торсом, сидя за своим столом и пребывая в экстазе, словно какой-нибудь факир (или, как я сейчас думаю, раджа, похожий на того, что заколол себя кинжалом, убив прежде своих жен). Рядом со мной находится моя жена, в очень белой и очень длинной ночной рубашке, словно привидение. Увидев, что я одеваю тюрбан, она шепчет с невыразимой печалью (как если бы она наконец поняла смысл того, чем я так долго занимался, что означали знаки, которые я собирал воедино): «Ах, вот оно что…». Все еще находясь в экстазе, я думаю, что теперь мне остается только умереть. Я протягиваю руку к правому ящику стола, где (как во сне, так и в реальности) находится мой револьвер. Однако движение, которое я делаю, чтобы взять его, прерывает экстаз, а затем я просыпаюсь.
На следующее утро я осознаю, что женщина-тюрбан — это некто иная, как моя подруга, которой накануне я действительно помог завязать тюрбан. Что же касается куска материи, испещренной знаками и оживленной ртом, то чуть позднее я понимаю, откуда это взялось: образ ставней в моей спальне (в квартире, где мы с женой жили тогда вместе с моей матерью), длинная вереница щелей, одна из которых порвана ближе к верху, что делает ее похожей на приоткрытый рот, который я видел каждое утро и который мне случалось иногда мысленно целовать.
Обнимая правой рукой за плечи эту же самую подругу, я выхожу из одного общественного заведения, где происходило какое-то важное событие, вроде свадьбы или официальной церемонии. Рядом с нами идет мой старший брат (которого я не люблю) и рассказывает мне что-то такое, что Меня не интересует; он обращается исключительно ко мне, ведя себя так, — намеренно или нет, не знаю, как будто моей подруги с нами нет. Я же ощущаю только ее присутствие; мы словно бы одни в мире: для нас все так, как если бы никакого внешнего мира не было; для внешнего мира — словно бы не было нас, и, возможно, поэтому мой брат ее и не замечает. Подруга говорит мне о нашем уединении, о нашей необычности в сравнении с другими парами.
Теперь мы находимся с ней у входа в метро, стоя друг перед другом возле резной чугунной балюстрады, мы ссоримся. Огорчившись нашей ссорой, мы миримся, но, чтобы загладить это огорчение, слов мало, вот почему мы впервые очень нежно целуемся. Один из нас — или оба — высказывает своего рода провидческое изречение: «Поругаемся, помиримся…». Поцелуй очень нежен.
Декорации сменяются: мы с ней одни в какой-то комнате, которая, без сомнения, находится в небольшой квартире. Интерьер этой комнаты невеселый: безвкусные, выцветшие обои; это напоминает кабинет какого-нибудь сурового и бедного ученого. Моя подруга, совершенно нагая, лежит на диване, оставив на ногах ботики, в которых она ходит в дождливые дни. Я ласкаю ее грудь. Смотрю на ее живот, который, как мне кажется, чуть-чуть напряжен и вздут; на пупке я вижу небольшое кровавое пятно. Я испытываю душераздирающую жалость, невыразимую нежность, как если бы мне открылась ее тайна, ее скрытая рана. Взяв ватный тампон, я очень нежно вытираю кровь. Затем — по всей вероятности — зарываюсь головой между ее ног.
Сон продолжается в повседневной, банальной обстановке. Последний образ — это нечто вроде листовки, которую раздает своим рабочим какой-то предприниматель-социалист; в самом низу листка нарисована пара башмаков на пуговицах, в стиле, который напоминает некоторые старые вывески сапожников.
Во сне, который этой же ночью сменяет предыдущий, я провожаю свою подругу домой. С нами была ее сестра — девица, скорее, полная и вульгарная, за которой, похоже, я когда-то ухаживал, — и, может быть, кто-то из моих друзей. Мы идем по двое, раздельными парами. Незадолго до того, как мы приходим (это совсем новая улица, с богатыми домами, электрическим освещением), подруга говорит мне примерно следующее: «Я вас все-таки люблю (желая сказать, что она меня действительно любит, но немного), но, откровенно говоря, я не люблю, как вы одеваетесь». Я ошеломлен: я думаю о шляпе, которая у меня на голове (тогда как столько молодых людей ходят с непокрытой головой), о котелке, который носил раньше, о своем приталенном плаще, перчатках, о всей своей чопорности, о том, что она означает, о своей скованности и т. п. Я понимаю, что не могу измениться, и к тому же, если попробовать измениться, значит потерять уважение к себе.
Я объясняю своей подруге, как важно с помощью одежды возводить вокруг себя стену.
Декабрь 1930—ноябрь 1935.