<…>

Прежде всего, кажется очевидным, что, раз уж решения необходимо преподносить как «желаемые решения», то интерпретации этих решений также следует поставлять в законченном виде – в том же готовом виде, что и сами эти решения. Таким образом, вполне логично, что неотъемлемой частью любого решения является проблема того, как его следует интерпретировать, и, вдобавок, что интерпретацию эту также необходимо подготавливать заранее и преподносить одновременно с решением как таковым. Однако – и нижеследующая формула высвечивает сущностную нейтрализацию в ситуации конформизма – из этого вытекает следующее:

«Между “фактами” и их “интерпретацией” не может быть никакого различия. Это различие должно быть стёрто или скрыто».

Этот принцип соблюдается со всей строгостью. Интерпретации никогда не преподносятся как интерпретации или как точки зрения, но всегда исключительно как факты. Моделью здесь может служить газета-таблоид, Bild-Zeitung.

Вопрос такой нейтрализации крайне важен, поскольку в ней обнаруживается тоталитарная природа обсуждаемого механизма. «Тоталитарная» в том смысле, что в ситуации, когда решения или события (под видом «фактов») обкатываются заранее в согласии с некой генеральной линией, тем самым гарантируется, что одна и та же интерпретация будет распространяться по всем возможным каналам, ибо тогда никому и в голову не придёт, что речь идёт лишь об интерпретации, или что возможны и другие интерпретации, или, тем более, что «интерпретации» как таковые вообще существуют.

Однажды, беседуя с одним американцем, я, без всякой задней мысли, трижды упомянул «интерпретацию», в результате чего мой собеседник вышел из себя. Он прервал меня вопросом: «Какого хрена вы имеете в виду, говоря об этой долбанной интерпретации?!» Если бы он только мог осознать, насколько этот его ужас перед интерпретацией кричит о потребности в интерпретации – ибо, вне всякого сомнения, интерпретировать его следует как отвращение к свободе мысли, – то он наверняка поспешил бы раскаяться в таком всплеске эмоций. Впрочем, он и так уже был лишён всякой возможности это понять, поскольку его конформизм был тотальным. Его запросы ограничивались лишь потребностью в том, что преподносилось ему в виде фактов. Или, выражаясь более точно: именно так его запросы и были заведомо ограничены. В любом случае, слово «факт» было его излюбленным термином: он верил в факты, верил в то, что факты – что-то для него привычное. И, несмотря на тот факт, что он не обладал даже минимальной свободой в том, чтобы судить о каких-либо фактах самостоятельно, он был одержим в своей убеждённости касательно того, что его окружают одни лишь факты, демонстрируя в этом вопросе предельную степень осознанности или, точнее говоря, переполняясь осознанием личной свободы. «Какое другое общество могло бы похвастаться столь широким доступом к такому изобилию информации?»

Такое слово, как «факт», несомненно, принадлежало к числу излюбленных терминов двух или трёх предшествующих поколений: это слово входило в каждодневный лексикон и отца, и деда моего собеседника. Однако даже при всей очевидности такого положения дел мы не имеем повода заключить, что указанное слово не имеет никакого отношения к конформизму. Если отец и дед этого человека «свято верили в факты», причина этого была в том, что в них воспитали уважение к наукам, к тому, что известно, в противоположность тому, во что можно лишь верить.

[Примечание: всем известно, что эта тенденция нашла своё крайнее выражение там, где постоянно предпринимаются попытки легитимировать христианскую веру и придать ей видимость убедительности через трансформацию её в христианскую науку.]

Если мой собеседник верил в факты, это объясняется тем, что он постоянно подвергался манипуляциям со стороны тех, кто был лично заинтересован в том, чтобы поставлять ему заведомо интерпретированную картину мира и гарантировать тем самым, что полученная им картина будет интерпретирована как подлинный мир, то есть как факт, как нечто, во что ему остаётся лишь верить. Из него сделали фактоголика, дабы он не смог осознать, что он попросту верит в то, что, как он уверен, он знает…

[Примечание: если такая формулировка звучит парадоксально, это вызвано тем, что парадоксальна сама описываемая ситуация, когда речь идёт о вере, которой запрещается знать, что она представляет собой лишь веру, облекаемую в форму знания.]

… короче говоря, дело в том, что человека этого попросту ввели в заблуждение. И в самом деле, когда сегодня кто-то говорит о «фактах», это не только указывает на то, что перед нами обманщик, но и о существовании людей обманутых. И неумолимая тенденция к возрастанию степени конформизма обнаруживает себя во всё более широком применении этого слова.

Взятая сама по себе, такая нейтрализация различия между интерпретацией и фактом в нашу эпоху не вызывает никакого удивления. Размышляя об этом факте в общем контексте того мира, что окружает нас сегодня, то есть в контексте мира готовой продукции, мы находим его совершенно нормальным. Мы полностью свыклись с тем, что нам поставляют готовую продукцию; концепция «сделай сам», привычка делать что-либо своими руками – мы возвели эту практику почти в разряд хобби, воспринимая её как способ занять свой досуг. Так что вполне понятно, что мы ожидаем и требуем, чтобы скармливаемые нам мнения соответствовали тому же уровню, что и товары, готовые к употреблению. И в той же мере нас не должно удивлять, что мнения эти мы должны получать именно в таком состоянии и что нам следует оставить всякую мысль о том, чтобы производить эти мнения самостоятельно (иными словами, о том, чтобы думать своей головой и формировать собственный взгляд на вещи).

Совершенно нормально, что мы должны воспринимать такие массово производимые мнения «как должное» подобно тому, как мы принимаем товары массового производства, существование и возможность потребления которых, по нашему мнению, составляют априорную часть самой жизни. По сути, окружающий нас мир, часть которого образует сумма мнений о нём наряду с другими объектами, и есть та сила, что навязывает нам наши привычки столь решительно, что мы утрачиваем всякую свободу в том, что касается возможности вырваться из этого диктата, лишаясь, таким образом, даже свободы вообразить себе возможность иного мира, мира, включающего другие объекты. «Как могли люди жить в таком мире?», – спросила меня учащаяся американского колледжа (и в её интонации читались ужас и удивление, но прежде всего – озадаченность) после экскурсии по дому, в котором родился Бетховен. Её смятение, однако, нельзя было списать лишь на глупость: её поразило не отсутствие каких-то конкретных вещей – как, например, музыкальных проигрывателей, с которыми у неё устойчиво ассоциировался Бетховен. То, что привело её в замешательство, было чем-то большим: дело было в том законченном и готовом к употреблению мире, что окружал её с самого детства. И вдруг она рассмеялась, поскольку не могла поверить, что жизнь в таком мире, в котором, по её мнению, не хватало априорных предметов потребления, нельзя было даже назвать «жизнью» как таковой.

Отождествление факта с интерпретацией суть не что иное, как приложение принципа готовой продукции к поставке «интеллектуальных» товаров, то есть мнений или суждений. Разумеется, в таком контексте и сама реальность начинает выглядеть удручающе. Впрочем, такая постановка проблемы позволяет увидеть, что вопрос заключается вовсе не в поиске какой-то конкретной реальности, что проистекала бы из той или иной политической системы (имея в виду, к примеру, реальность тоталитаризма) и могла бы исчезнуть вместе с этой самой системой, а в том, что реальность эта самым фундаментальным образом коренится в нашей системе массового производства и сбыта. И в свете этого вся ситуация принимает куда более зловещий оборот, поскольку сказанное означает, что принцип этот невозможно устранить какими-либо политическими средствами, как и не может он исчезнуть из мира, в котором все политические системы становятся жидкими и текучими. Напротив, всё убеждает нас в том, что эти политические системы, в конечном счёте, представляют собой не более чем реакцию (причём, конечно, вполне адекватную) на такое положение дел, обусловленное технологическим производством, на ситуацию производства, которая, не учитывая иных характерных особенностей, одинакова и для Запада, и для Востока, на ситуацию, возможность перестройки которой – если это вообще осуществимо – сопряжена с куда большими трудностями, нежели те, какими чревата перестройка политических форм или самого государства.

Нейтрализация объектного характера поставляемых товаров

Успешность такой нейтрализации (имея в виду стирание различий между фактом и интерпретацией) обеспечивается процедурой, которая, на мой взгляд, в сегодняшнем мире массового производства и конформизма приобретает особое значение. Я имею в виду тенденцию к разжижению.

Под разжижением я понимаю тот факт, что многим из поставляемых на рынок товаров более не свойственна упругая целостность, присущая физическим объектам, и что покупателю предписывается потреблять их – что он, в общем, и делает – в жидком, разбавленном виде, – речь идёт о том, что товары эти поступают к потребителю (например, через рупоры радио- и телеприёмников) без какой-либо задержки, без потребности их пережёвывать и, в каком-то смысле, даже без необходимости их глотать. Учитывая, что трансляция перетекает в акт восприятия, не встречая никаких препятствий и без всяких задержек, и что вещаемая программа раздражает наши органы чувств одномоментно и оказывая то же давление, которое сообщили ей соответствующие рупоры, уже не приходится говорить, что в данном случае мы имеем дело всё с тем же актом «потребления». Ведь не потребляет же гусь комбикорм, который скармливают ему через воронку. Иными словами, нас лишили даже того, что некогда мыслилось как конечная ступень процесса потребления, то есть самого акта глотания. «Мы самые информированные люди на свете, – услышал я как-то от одного американца, – обладать всей полнотой информации – таков наш удел». Если бы он сказал «индоктринированные», я поспешил бы с ним согласиться. Иначе говоря, когда мнение преподносится как факт, оно становится мнением самого потребителя и мгновенно усваивается, отныне и впредь принадлежа только ему. И, опять-таки, не будет преувеличением сказать, что то, что ему внушили, есть нечто, «возникающее из глубины самой его души», поскольку душа эта отныне является лишь хранилищем фактов, когда-либо сообщённых её носителю, хранилищем, все новые поступления в которое интегрируются на удивление естественным и самым непринуждённым образом.

Все рассуждения о том, что люди, таким образом «индоктринированные», могут иметь какие-либо мнения, лишены всякого смысла, поскольку вопрос о том, что означает слово «иметь» в данном контексте, не находит ответа. Впрочем, возможный ответ мог бы звучать и следующим образом: эти люди могут иметь собственное мнение в том же смысле, в каком заключенные концлагеря имеют свои порядковые номера (вытатуированные у них на запястьях). А имеют их они как раз в том смысле, что номера эти у них имеются, нежели в том, что сами они являются владельцами этих номеров и ими распоряжаются. Люди эти не могли бы их не иметь при всём желании. Совершенно очевидно, что с этого момента история человеческого вырождения выходит на новый этап, поскольку, в отличие от узников концлагерей, жертвы подобной «индоктринации» уже не в состоянии увидеть разницу между ‘иметь’ в смысле ‘обладать’ и ‘иметь’ в значении ‘быть носителем’.

Гюнтер Андерс

Фрагмент из книги «Устарелость человека» (1956 г.)