Кажется, нам ещё предстоит перечитать статьи многих публицистов и журналистов, писавших в советскую эпоху. Некоторые вещи оказываются прозорливо точны, диагноз, поставленный Западному миру, подтверждается, а общественные процессы, которые были так далеко, вдруг оказываются частью уже нашей сегодняшней реальности. Международный обозреватель Генрих Боровик прожил несколько лет в США. Его статья о субкультуре хиппи, выполненная в непринужденной форме записок путешественника, и сейчас — спустя полвека — может оказаться полезным и захватывающим чтивом.

BOROVIK

В маленькой очереди к портье гостиницы передо мной остался только один человек.

— Ничего нет? — спросил он у портье.

Тот развёл руками:

— Ничего, мистер Конрой.

Я задал вопрос — как проехать на Хэйт-Эшбери. Гостиничный служитель не успел ответить, как тот, кого назвали Конроем, не глядя на меня, сухо сказал:

— Могу показать. Я еду туда.

Мы вместе вышли из отеля, вместе сели на пластиковое сиденье автобуса. Я начал было что-то спрашивать, но услышал односложные ответы и замолчал. Конрою было, наверное, лет сорок пять. Он был худощав. Серый костюм висел на нем плоско и свободно. Лицо тщательно выбрито, ботинки начищены, галстук повязан наиотличнейшим образом, воротничок рубашки свеж, без единой морщинки. Но загорелое лицо — контрастом к этой корректности — было осунувшимся, глаза — усталыми.

Мы миновали перекресток, где на специальной платформе три поджарых кондуктора в серых костюмах, навалившись на стенки, разворачивали трамвай-босоножку, и доехали по Гэри-стрит. Магазины еще были закрыты. По тротуарам шли свежевымытые секретарши с заспанными глазами и спешило чиновничество в темных костюмах с портфельчиками «атташе» в руках. За стеклянным окном парикмахерской перед гигантским, во всю стену, зеркалом сидели в величественных креслах четыре парикмахера в зеленых распашонках и брились.

— Сбежал кид [Ребёнок.]? — неожиданно спросил Конрой.

— Нет.

— Значит, развлечься. — Он скорей ответил, чем задал вопрос, и неприязненно усмехнулся.

— Я журналист.

— А-а…

Две или три остановки он молчал. Потом сказал, будто не было долгого перерыва в разговоре:

— А у меня ушёл. Позвонил через неделю, сказал, чтоб не волновались, иначе, мол, не мог. И повесил трубку. Мы разыскивали сначала в Нью-Йорке. Теперь вот сюда прилетел. Хожу на Хэйт-Эшбери каждый день, как на службу. Жена заболела. Он у нас единственный. Семнадцать лет.

Конрой говорил сухо, без видимых эмоций. Будто давал справку.

— Если хотите, будем сегодня ходить вместе. Я тут уже многое знаю, могу быть полезен. А вы, может быть, принесете мне счастье, если у вас легкая рука.

Я, конечно, согласился.

Мы идём по тротуару; осторожно переступая через ноги. Обутые в кожаные ремешковые сандалии или босые, они протянуты от домов к проезжей части поперек тротуару. Владельцы сандалий и грязных пяток сидят на асфальте, прислонившись спинами к домам. Тихо переговариваются. Рассматривают прохожих. Целуются. Дремлют, опустив на грудь косматые головы. Конрой идёт впереди меня. Он мастерски преодолевает препятствия — ни разу не наступив на ноги. Как видно, тренирован. Иногда наклоняется, чтобы заглянуть кому-нибудь в лицо. Один раз бесцеремонно сдвинул рукой волосы, закрывавшие лик. Оказалось — девица. Она показала ему розовый язык и водворила волосы на место.

Стена в книжном магазине увешана плакатами. Они фосфоресцируют, колют глаз резкими цветами. Объемный портрет Христа в терновом венке. Объемные слезы на щеках. Слева посмотришь — глаза у Христа открыты. Справа посмотришь — закрыты. За такой портрет лет сто назад церковь отдала бы половину своих богатств. Рядом огромные — метра в полтора — фотографии Чарли Чаплина с тросточкой и в котелке, Зигмунда Фрейда, Мао, президента Джонсона со свастикой на рукаве.

Стена напротив — маленькие фотографии на кнопках, на клейкой ленте «скотч», на жеваном хлебе. На снимках — молодые парни и девушки. В приличной одежде. Прилично подстриженные. Иногда с мамой и папой. Иногда — за рулем отличной автомашины. Или на лужайке возле загородного дома.

Все как было. Как надо, чтобы было.

Под снимком миловидной девушки типографским способом напечатано: «Пропала Ингрид Диттмар. 500 долларов награды». И мелкими буквами — приметы.

«Анабелл! Мы любим тебя! Звони на наш счёт. Мама и папа».

Таких записок десятки. Напечатанные на машинке, типографским способом, написанные от руки.

А над всеми фотографиями размашистая ироничная надпись красным: «Зов предков».

Мистер Конрой подошел к одной из фотографий. На ней — улыбающийся паренёк. Прямые светлые волосы, утиный носик, как у мистера Конроя. В руках бейсбольная бита. Под мышкой — шлем. На широком белом поле фотографии надпись: «Я жду тебя. Я был здесь 10.10.67, 10.11.67, 10.12.67…» Большой пропуск и слово — «Папа». Мистер Коирой несколько мгновений смотрит на снимок, затем вынимает шариковую ручку и выводит сегодняшнее число. Ни слова не говоря, выходит из магазина.

Я догоняю его на углу. Он ждет меня под уличным знаком. Название «Хэйт-стрит» замазано жёлтой краской. Чуть ниже выведено: «Лав-стрит» — улица любви.

У столба парень с круглой добротной физиономией под островерхой широкополой соломенной шляпой. На носу темные очки в старорежимной металлической оправе. Продает газеты. Конрой что-то говорит ему вполголоса, дает несколько долларовых бумажек. Но газету не берёт.

Потом объясняет мне, поморщившись:

— Помогает разыскивать Эрика.

Снова мы идёт и молчим. Вдруг он говорит:

— Мы потом думали с женой. Да, я суховатый человек. Я сам знаю. Но ведь он имел все, что хотел…

У него странная манера. Может молчать час. И вдруг продолжает мысль, будто и не было перерыва в разговоре.

* * *

Вот несколько выдержек из выступлений членов Национального общества родителей сбежавших детей:

«Сын сказал мне: «Ваша семья пронизана концепцией собственности. Вы — со своими автомобилями, телевизионными приемниками, своими накоплениями, — вы так смертельно дезориентированы. Только среди бедных — надежда. Что бы ваши дети ни совершили, это всегда будет здоровее того, что натворили вы…»

«Мой приехал к нам на рождество. Он был страшен. Ездил по снегу на трёхколесном велосипеде своей младшей сестры. Соседи убрали своих детей с улицы. Боялись. Люди сторонились его…»

«Мне стыдно признаться, но мне нелегко с ним. Я раздражаюсь. Иногда мне кажется, что я не люблю его…»

«Вы думаете, они признают себя больными или виноватыми? Ничуть! Они считают, что в лечении нуждаемся мы».

«Мы спрашиваем самих себя: «Что произошло? Что случилось? Может, мы зачали их в полнолуние? Или еще что-нибудь?»

* * *

Конрой схватил меня за рукав и втащил на тротуар. На месте, где я только что стоял, бесшумно пришвартовался похожий на океанский лайнер туристский автобус. Из него выпорхнули десяток голубых и розовых старушек, пять загорелых седых джентльменов и морячок застенчивого вида в белой шапочке, похожей на тарелку для компота. Сразу возник и повис в воздухе густой стук пишущей машинки — старушки защёлками своими автоматическими фотокамерами.

С десяток лог на тротуаре поджалось. С полдесятка живописнейших фигур поднялось с асфальта и величественно удалилось.

Экскурсовод был деловит, быстр и равнодушен.

— Моя фирма рада приветствовать вас в знамени том на весь мир районе Хэйт-Эшбери, где впервые поселились так называемые «бегущие дети», или «цветы-дети», или ещё — «хиппи». Недаром Сан-Франциско считается международной столицей хиппи. В разных странах их зовут по-разному. В Японии, например, «фуцентоку», что в переводе означает «сумасшедшее племя». На мой взгляд, это самое правильное название, потому что только, простите меня, «фуцентоку» могут бросить обеспеченную жизнь, любящих родителей и приехать сюда, чтобы жить в грязи и нищете…

Пишущая машинка била со скоростью двух тысяч знаков в минуту:

— Обратимся для примера к одному из представителей этого племени. Эй, кид, на минутку…

От стены отделился высокий парень. На нем солдатское грубое одеяло с дыркой посредине. В дырку продета голова, и одеяло висит на плечах на манер мексиканского хоройго. Из-под одеяла видны только босые грязные ноги в завернутых до колен штанах. На лбу нарисована петуния. На шее висит стеклянная пробирка на кожаном ремешке. Пробирка заткнута пробкой. В пробирке, если я не ошибаюсь, ползает муха…

— Скажите, пожалуйста, кто ваши родители? — спросил экскурсовод парня, отворотившись от него вполоборота, как это делает, если вы замечали, белый клоун в цирке, бросая свои реплики рыжему и заранее зная, что тот ответит.

— Мой отец миллионер в Техасе, — лениво сцедил парень.

Кто-то из владельцев грязных ног на тротуаре заржал.

Экскурсовод кивнул одобрительно.

— Зачем же вы покинули семью, странный человек?

— Вызов обществу, — равнодушно отозвался парень.

— Вы живёте здесь инкогнито? — Экскурсовод продолжал обращаться к экскурсантам, а не к парню.

— Абсолютно. Я не могу открыться, меня схватит полиция.

Одна из старушек — сиреневые цветочки в голубых локонах — ахнула и наставила на беглого миллионерского сына фотокамеру.

— За четвертачок? — спросил парень в одеяле.

Старушка растерялась:

— Я за снимки не беру.

— Я беру, — веско сказал наследник миллионов.— Не вам четвертак, а мне. — И он требовательно выпростал из-под одеяла грязную руку.

Старушка, порывшись в ридикюле, высыпала ему в ладонь несколько монеток. Рука снова исчезла под одеялом. Старушка пыхнула голубым светом.

Другая старушка — розовые цветочки в сиреневых локонах, вуалька с блёстками — робко спросила, указывая на пробирку:

— Скажите, а зачем там муха?

Парень помолчал, обдумывая ответ. Потом сказал:

— Просто так.

— Гм, — покачала головой старушка. — Как же она не задохнётся?

Парень посмотрел свысока, ответил раздельно, со значением:

— Дырка в пробке, мэм.

Конрой дотронулся до моего плеча:

— Пойдемте.

Мы долго шли по улице. В воздухе носились обрывки газет и какое-то, тряпьё. В лавчонках торговали кожаными ремешковыми сандалиями и бусами из каштанов и миндаля.

К нам подошли двое просвечивающих на солнце пареньков.

— Кофе, сэр, — сказал один из них.

— Что кофе? — не понял я.

— На кофе, сэр. Какую-нибудь мелочь. Может быть, гривенник или четвертак.

Я достал четвертак. Конрой заложил обе руки в карманы брюк и выпятил вперед впалый живот.

— Ну и что дальше? — спросил он ребят, раскачиваясь с носка на пятку и обратно.

Ребята, видно, не очень поняв, что он от них хочет, стояли перед нами, переминаясь с ноги на ногу и пощипывая свои еще не растущие бородки.

— Что же будет дальше, милые?

Пареньки молчали.

— Нет, это всё-таки очень интересно. Может быть, вы расскажете иностранному журналисту, как вы собираетесь жить дальше, к чему, собственно, вы стремитесь и чего добиваетесь?

Один из пареньков доверчиво улыбнулся:

— Быть самими собой и получать удовольствие.

— Очччень хорошо. Получать удовольствие! А если и я начну получать удовольствие, тогда что? Или вот он, журналист?

— Тогда будет прекрасно! — сейчас оба паренька улыбнулись. — Именно этого мы и хотим.

— У кого же вы тогда будете просить свои четвертаки? — предвкушая торжество, посмотрел на меня Конрой.

— Так ведь денег не будет. Всё будет общее. Пошёл — взял что хочешь, — они глядели на него удивлённо.

— А кто же будет производить это самое «Что хочешь»?

Пареньки пощипывали подбородки, один чесал босой пяткой икру.

— Кто? — раздраженно переспросил Конрой.

Один из них пожал плечами, другой виновато улыбнулся. Оба повернулись и ушли.

Конрой ничего не сказал. Только посмотрел на меня выразительно.

«Кто такие цветы-дети? Цветок-дитя — это молодой человек или девушка, принадлежащие к новому поколению. Оно чутко и верит в идеалы. Оно верит, в любовь, красоту, мир, понимание, свободу, участие и помощь друг другу. Цветы-дети пытаются изменить мир воздействием своих идеалов.

Они любят выражать самих себя, через кольца, бусы, цветы. Цветы прекрасны, потому что они — часть природы. Цветы прекрасны, полны мира, никому не приносят вреда, а только украшают жизнь. То же самое и цветы-дети…»

(Из сочинения ученицы школы

«Грейт Нек» на Лонг-Айленде)

ЖАЛОБА БАКАЛЕЙЩИКА ДЖОНА МЭЛРЕДИ:

«Понимаете, приходят два длинноволосых и, не спрашивая разрешения, лепят какой-то свой плакатик на витрине моего магазина. Что-то там такое насчет отношения к ближнему. Я их, конечно, спрашиваю: «Вы что же, говорю, нет у вас никакого уважения к частной собственности, что ли?» Знаете, что они мне ответили? Ничего не ответили, вот что! Сказали только, что я болен, засмеялись и ушли».

Однажды, ещё мальчишкой, в школе я видел под микроскопом живую клетку, зараженную микробами. Я помню ограниченное пространство, усеянное мельчайшими движущимися организмами. Их было несчетное количество. Они беспорядочно и быстро передвигались, сталкивались, соединялись в группы, делились и разбегались снова.

Когда я впервые попал на балкон для экскурсантов в Нью-Йоркской бирже, я сразу вспомнил ту картинку под микроскопом. По желтому полу, усеянному бумажками «продай-купи», на первый взгляд беспорядочно бегали сотни людей в одинаковых светло-серых или кремовых пиджаках. Сверху видны только плечи и набриолиненные или лысые головы клерков и маклеров. Они вертятся вокруг невидимого бога. Сам бог не присутствует. Его не всегда понятные действия угадываются лишь в призрачном мелькании цифр, обозначающих, сколько стоит акция в эту минуту, в эту долю минуты. Бог где-то рядом. Где тишина и величие. А здесь его приёмная — шумная и бестолковая.

И вот в один прекрасный день на балкон для туристов, на которых клерки внизу обычно не обращают никакого внимания, пришли хиппи. Человек десять — пятнадцать. На этот раз, чтобы не вызвать подозрений, они были одеты довольно прилично. Даже при галстуках. Постояли некоторое время спокойно. Посмотрели на кипение серо-кремовой массы внизу, послушали объяснения гида. Потом кто-то из них крикнул: «Э-гей!»

Несколько десятков клерков приостановили свой ритуальный бег внизу по навощенному полу и с озабоченным удивлением, посмотрели вверх на галерею. Остальные продолжали движение. И тогда хиппи принялись спокойно вынимать из карманов зеленые бумажки и бросать их с улыбкой вниз — клеркам. Бумаженции летели медленно, как сухие листья с дерева, планируя на горячей воздушной волне, выдыхаемой сотней клерков.

И тут остановилось всё движение внизу. Целиком остановилось. Остолбенели с поднятыми вверх головами клерки и маклеры. Открыли рты. Потому что сверху, с балкона, к ним летели не простые бумажки зелёного цвета, а доллары… доллары!.. НАСТОЯЩИЕ ДОЛЛАРЫ!!!

Клерки всё стояли неподвижно. А сверху всё падали доллары, а хиппи всё улыбались спокойно и загадочно, как десяток Джоконд.

И тут клерки не выдержали. Люди, ежесекундно имеющие дело с распоряжениями «продай-купи» на сотни тысяч, миллионы долларов — чужих долларов, — бросились хватать с пола, ловить в воздухе однодолларовые купюрки.

Вот тогда сверху и раздался смех. Весёлый смех. Издевательский смех. Хиппи, по всей видимости, получили большое удовольствие.

Конечно, их выставили взашей. Но и на улице, на знаменитом перекрестке известных всему миру Уолл- и Брод-стрит, они продолжали смеяться. Взявшись за руки, они образовали круг и принялись танцевать (на УОЛЛ-СТРИТЕ!) и петь немудреные куплеты:

Настала деньгам смерть, смерть, смерть!

Настала деньгам смерть, смерть, смерть!

Свобода! Свобода! Свобода!

При этом они, говорят, выделывали непочтительные па.

Их, конечно, разогнала полиция…

* * *

Как-то поздно вечером несколько сот хиппи собрались на улице Святого Марка в Нью-Йорке, неподалеку от того места, где она пересекается с мрачной и грязной Третьей авеню. Музыканты хиппи забрались на кузов небольшого грузовичка, настроили свои электрогитары. Певица, известная среди хиппи под именем Шейла — Богиня трущоб, с воодушевлением затянула песню:

О, найти бы дом мне

Среди тех — бездомных.

В парке люди свободны.

Там деревья и отдых.

Хиппи-братья вокруг.

Там под деревом — друг.

И все, кто был на перекрестке, грянули припев:

Дом у нас под деревом,

Свобода — под деревом.

Денег нет — под деревом.

Всё наше — под деревом.

А всё, что не здесь,

Просто — болезнь…

Попозже подъехал ещё один грузовичок. Хиппи вытащили из него небольшое вечнозеленое деревце, вырыли на пустыре в куче жирной грязи ямку и торжественно посадили дерево.

Толпа, увеличившаяся вдвое за счет зевак, приветственно кричала, размахивала шляпами и кепками. Электрогитары торжествующе орали с кузова, заглушая Богиню трущоб:

Дом у нас под деревом.

Свобода — под деревом.

Денег нет — под деревом…

В толпе обнимались, передавали друг другу бумажные стаканчики с простоквашей.

Это был симпатичный праздник.

Полиция вела себя корректнейшим образом. Посадка дерева была обговорена с ней заранее. Копы не только не препятствовали шумной процедуре, но, наоборот, создали условия: закрыли улицу для транспорта.

Из уст в уста передавали в толпе хиппи миролюбивую фразу, сказанную капитаном Финком, начальником 9-го полицейского участка: «Пусть себе…»

Праздник кончился ровно в двенадцать часов ночи, как и было условлено с полицией. Об этом объявил хиппи-организатор через микрофон на грузовичке. И тот же хиппи попросил — пусть каждый, уходя с этой грязной и бедной улицы, нагнется и унесет толику мусора — рваную бумажку, окурок, кусок штукатурки. И каждый нагнулся. И каждый сделал то, о чем его просили. И улица сразу стала чище. Это было заметно даже ночью.

Перекрёсток опустел. А на куче грязи осталось стоять маленькое вечнозеленое деревце.

Ну, а когда на улице осталось уж совсем мало хиппи, миролюбивый капитан Финк, тот самый начальник 9-го участка, который произнес прекрасную фразу «Пусть себе…», подошёл к куче, грязи и собственноручно без натуги вытащил деревце и бросил его в кузов полицейского грузовика, чтобы отвезти на свалку.

Хиппи растерялись. Потом вознегодовали. Начали кричать «бу-у» — единственный способ, которым они могли выразить свой протест.

Капитан плюнул и приказал выбросить дерево из грузовика, но с условием, что хиппи не будут сажать его здесь, на пустыре. По его мнению, представление кончилось — декорации полагалось убрать.

Хиппи подняли дерево и пошли вниз по улице, держа его на плечах, как покойника. Они спустились по Святому Марку до зеленого пятачка над названием Томпкинс-сквер-парк и похоронили дерево тай под песню:

О, найти бы дом мне

Среди тех — бездомных.

В парке люди свободны.

Там деревья и отдых.

Хиппи-братья вокруг.

Там под деревом — друг.

Я рассказал обе истории Конрою. Он выслушал вежливо и внимательно, хотя первую — о бирже, как оказалось, слышал раньше, и произнёс решительно:

— Это всё притворство, театр, игра в блаженненьких.

— Вы не верите в искренность этих ребят? Вы не верите в искренность вашего сына?

Он посмотрел на меня зло:

— Конечно, могут быть исключения. Но вы же взрослый человек. Этого, — он кивнул на живописных голодранцев, сидевших на тротуаре, — просто не может быть. Понимаете? Не может быть! Это всё не реально, иррационально. Это — мистика. Человек не может уйти добровольно из хорошего дома в лачугу. Человек не может отказать себе в удовольствии жить лучше других, жить богаче других. Такова человеческая натура. А раз так — всё это игрушки, кривлянье.

— Но их около четверти миллиона, если не больше.

— Массовый психоз.

— Вам не приходилось знакомиться с их программой?

— Какая, к чёрту, программа! Ничего у них нет. Каждый программирует, как хочет. Вот вы слышали мой разговор с теми двумя молокососами: «получать удовольствие», — он скривил лицо презрительно, — вот и вся их программа. Можете полюбоваться, я тут вырезал из одной их газетенки «формулу хиппи». Пожалуйста.

Он вынул из бумажника кусочек газеты. Там было напечатано: «Автоматика 1916 1942 электронно-счётная кислота 1943 Т. С. 1938 1952 1942 Ракета 1945 атомная бомба молодежь взрыв 67. Всегда. Бесконечность. Навсегда. Теперь — и изменяясь — ».

Я переписал «формулу» дословно, со всеми знаками препинания.

— Ну вот, что вам ещё требуется?

«Формула» хиппи, надо прямо сказать, не внесла в наш разговор ясности.

— У движения хиппи есть принципы, известные многим, — сказал я. — Но мне не приходилось встречать, так сказать, писаной программы. Не приходи лось ли вам?

— Нет, — ответил Коирой. — Есть тут, правда, один «программист-теоретик». По совместительству торговец всякой всячиной. Если хотите, могу познакомить. Только сегодня воскресенье, вряд ли мы его застанем. Ну всё равно — идёмте. И мне и вам надо ходить.

* * *

хиппляндия

Лавка, вся витрина которой была разрисована огромными разноцветными концентрическими кругами, действительно оказалась закрытой. Её хозяина не было. У запертых дверей сидел на асфальте парень в украинских усах, которые в Америке называют английскими, и читал Фрейда.

Услышав наш разговор, поднял голову.

— Кроме Рона, программу хиппи знает по-настоящему только Питер, — сказал он и закрыл книгу.

— А где найти этого Питера? — спросил я.

— Да уж где-нибудь тут крутится.

— Поблизости?

— Может, и поблизости.

— А вы, случайно, не Питер?

Парень подумал-подумал и согласился:

— Питер. Почему же не Питер?

Он встал. Лицо у него было скуластое, усы свисали до подбородка, бороды не было. Кроме джинсов, на нем была майка с цифрой 48 на груди и длинный, с чужого плеча, пиджак. На лацкане — красная брошка с надписью: «Занимайтесь любовью, не войной».

Я попросил Питера рассказать, как он себе представляет программу хиппи.

Он обнял свои худые плечи, как Черкасов в роли Пата, попрыгал на одной ноге, на другой, потер лицо, будто умылся, снова заключил себя в объятия и вдруг сел на тротуар и уткнулся во Фрейда.

Лицо Конроя пошло красными пятнами.

— Так как же насчёт программы? — осведомился я.

— А вам это зачем? Всерьёз или для забавы? — вдруг спросил парень.

— Это будет зависеть от вас. Пока что получается забава.

Питер усмехнулся.

— Это я разминался. Замёрз.

Я присел на корточки и стал открывать диктофон.

— Программ-то много, — сказал Питер, — но основных принципов, как я их понимаю, — немного. Будете записывать?

Я поднёс к его лицу морковку микрофона.

— Ам! — рявкнул Питер и засмеялся.

Пальцы правой руки Конроя наигрывали на кармане пиджака нескончаемую гамму.

— Нынешнее общество бесчеловечно,— начал Питер. — Оно уродует человека с детства, ещё в семье. Прививает ему жизненные принципы стяжательства. Хиппи предлагает — человек должен стать наконец самим собой. Для этого — ячейка общества, не семья, а коммуна. Детей воспитывать сообща. Ребёнок должен воспринимать сложный, облик общества, не повторять повадки и взгляды своих родителей. Система жизни — коммуна индивидуальностей. Каждый живёт, как хочет, делает, что хочет. Проявляет себя, как ему угодно. Институты современного общества, которые калечат людей — роскошь, богатство, собственность — надо уничтожить. Жизнь должна быть проста. Механизация уродует людей. Ближе к природе. Долой войну. Долой войну во Вьетнаме. Долой Джонсона. Любовь, а не война…

Все эти лозунги Питер произносил спокойно, тихим голосом, как учитель на диктанте.

— Строить новое общество уже сегодня — в рамках старого. Люби всех и избегай насилия. Средства для жизни — от продажи кустарных изделий и произведений искусства. Мы никого не собираемся перевоспитывать и переделывать. Если общество не желает следовать нашему примеру — тем хуже для общества. Мы просим одного — оставьте нас в покое, дайте нам быть самими собой, дайте нам жить вне вашего общества.

Питер, видимо, закончил. На уровне, моего носа пальцы мистера Конроя, который стоял над нами, продолжали трудиться над гаммой. Только теперь в темпе бешеного allegro.

— Вот и всё приблизительно, — сказал Питер и снова обнялся сам с собой. — Кажется, всё.

Я выключил диктофон.

— Ерунда, — вдруг сказал Конрой сверху раздражённо. — Детские штучки. Притворство.

Он посмотрел на Питера с вызовом. Тот потянулся и сладко зевнул.

— Вы эгоисты. Вы паразитируете на шее общества, которое отвергаете, — снова бросил перчатку Конрой.

— У вас съехал галстук, — дружелюбно молвил Питер.

Но Конрой не хотел мира.

— Вы говорите о любви, а ведь первое, что вы сделали, нанесли удар в самое сердце родителей, сбежав от них. А они — эти чёрствые собственники — отдавали вам всё: внимание, деньги. Они обучали вас, кормили!

Питер поднялся, потёр ладонями плечи. Ему всё ещё было холодно. Сказал:

— Неужели вы всерьёз думаете, что можно и дальше так жить, как вы живёте?

— Как «так»? Как «так»?! — встрепенулся Кон-рой. — Ну, скажите, что нужно было моему сыну? Я вице-президент хорошей фирмы. У нас отличный дом. Я работал по двенадцати часов в сутки, потому что хотел для него только добра. Я купил ему «мустанг». И вот…

Конрою хотелось, наверное, выложить все те аргументы, которые он не успел поведать сыну и которые родились в долгие часы воображаемых разговоров с ним, в долгие дни и ночи блужданий по непонятной ему стране Хиппляндии.

— Может быть, ему нужно было стать самим собой? — мягко сказал Питер.

— Ерунда! Заумь! Я отказываюсь понимать.

— В этом всё дело.

— Мне трудно с вами разговаривать, — сказал Конрой, явно сдерживаясь. — Вы лишились способности мыслить согласно нормальным законам человеческой логики. Вы изобретаете свою логику. Между нами интеллектуальная стена.

Питер засмеялся. Он смеялся легко и свободно. Этот безжалостный смех взорвал Конроя.

— Лицемеры! — сказал он тихо. — Вы говорите о любви и добре, а каждый день у вас здесь разврат, грабежи, насилия и даже убийства.

Он повернулся ко мне:

— Две недели назад девочку убили, мерзавцы. Невинную девочку. Наговорили ей вроде того, что он тут нам плетёт, она пришла — доверчивая. А её изнасиловали вдесятером и потом убили.

Не оборачиваясь к Питеру, он бросил:

— Это правда?

Питер хотел что-то сказать.

— Нет, вы мне ответьте, это правда? — с угрозой повторил Конрой.

— Правда.

— Где же любовь? Где же добро? Вы говорите — долой собственность, долой деньги. А кто наживается на продаже наркотиков? Да ваш же знакомый теоретик и наживается. А этот парень с мухой в пробирке — ведь он получает жалованье от туристской компании. Все вы — актеры. И с удовольствием грабастаете деньги за свое лицедейство. Бусики, сандалики, рванье. А пойдите купите сандалики — стоят подороже, чём выходные туфли у Флоршейма.

Питер опустил голову. Конрой понял это как капитуляцию.

— Так что же вы всем голову морочите?! Зачем вы увели моего Эрика? Ведь он поверил в идеалы. Поверил!.. А вы такие же подлецы, как…

Вдруг Конрой стремительно отошёл от нас и стал перебегать улицу, что-то крича длинному человеку в кожаной короткой тужурке. Тот стоял на мостовой возле приземистого длинного мотоцикла, блестевшего под жёлтым закатным солнцем, как маленькая таиландская пагода.

Человек в тужурке, увидев Конроя, сделал движение к мотоциклу, но Конрой снова крикнул, подбежал и начал быстро что-то доказывать мотоциклисту. Тот отрицательно качал головой. Тогда Конрой вынул бумажник и принялся отсчитывать деньги. Мотоциклист всё ещё качал головой. Но деньги взял. И что-то сказал Конрою, а Конрой быстро записал в книжку.

Затем мотоциклист сел; на свою пагоду и, взревев немыслимым мотором, умчался. А Конрой, побледневший, как мне показалось, направился в нашу сторону.

— Мы уходим отсюда, — вдруг сказал Питер.

— Кто уходит? — не понял я.

— Настоящие.

— Куда?

— Не знаю. Куда-нибудь. Здесь больше нельзя. Здесь нас превратят… здесь нас уничтожат…

Я вдруг увидел слёзы. Они, не выливаясь, стояли в глазах Питера. Потом одна покатилась по щеке, оставив после себя перламутровую дорожку, и повисла в его англо-украинских усах.

* * *

Конрой был возбуждён. Он даже не взглянул на Питера.

— Наконец-то. Он давно меня водил за нос. Давно… Все обещал адрес сына. Деньги вымогал, конечно, подлец. А сейчас дал.

Он похлопал себя по карману пиджака, где лежала записная книжка.

— В шесть у меня встреча.

— С сыном?

— Нет, пока только с его товарищем, — невесело усмехнулся Конрой. — Мерзавец, пятьдесят долларов взял за адрес.

Он посмотрел на часы.

— Осталось полчаса. Тут недалеко. Хотите со мной? У вас действительно лёгкая рука.

Я попрощался с Питером. Тот вяло пожал руку. Конрой не удостоил его даже взглядом.

У нас еще было время, и по дороге я зашел перекусить в пиццерию. Конрой остался на улице.

Лысый хозяин-итальянец в майке поверх брюк, раскручивая на кулаке тонкий лист теста, спросил деловито:

— Синьор — газетчик? Тут вашего брата — как пчёлы на мёд. Доходная тема. Хе-хе… не обижайтесь.

— Я не обижаюсь.

— Пицца? Равиоли? А то вот могу предложить хиппирожок… До меня никто не додумался. Девяносто центов штука…

Хиппирожок представлял собой кусок полусырого говяжьего фарша с луком — в тесте.

— В других местах точно такие же пирожки, я, помнится, едал под другим названием, и стоили они втрое дешевле.

— А идея?! — возразил хозяин и пожаловался: — Только теперь разве идею удержишь! Разворуют мигом. Первый Джек украл. Вот на том углу. Из «Пьяного дельфина». Назвал «хипблинчики». Я ему: жулик ты, Джек. А он: не хиппирожок, а хипблинчик — и баста. И. «Пьяного дельфина» переименовал в «Хиппьянку». А ведь идея всё-таки моя, правда, синьор? Как вы думаете, можно мне подать в суд?

Я сказал хозяину, что видел в Нью-Йорке бутерброд с ветчиной, который теперь называется «бутерброд с любовью», а сосиски — «горячие цветы».

— Да ну?! — всплеснул тот руками.— Вон куда упёрли идею. Бандиты!..

Я не стал расстраивать хозяина рассказами о том, что выношенная им идея хиппирожка давно уже процветает на более высоком коммерческом уровне. Спорый Голливуд сразу же произвёл несколько фильмов о хиппи. (Как выразился продюсер: «В больших городах, конечно, не пойдёт, а в маленьких, на Юге и на Среднем Западе, ничего, сожрут!») В кабарешках уже идут программы под названием «Хиппи, любовь моя». Есть радиопрограмма «Власть цветов». Выпущены в несметном количестве нагрудные значки с лозунгами хиппи. Продаются — и довольно дорого — хорошо потрёпанные предметы хиппитуалета — отличные парики и бороды — для детективов и для тех, кто хочет пожить в роли хиппи на уик-энд, а в понедельник вернуться в отчий дом к чистой пижаме и горячей ванне. Уже прославились на всю страну своими заработками хиппиджазы. Уже в кровь дерутся рэкетиры за обладание рынком цветов, любви и добра.

Ничего этого я не рассказал лысому кулинару. Он, конечно, и без меня знал об этом.

* * *

Снаружи дом был покрыт пластиковой коркой, имитирующей изящную кладку грубо отесанного камня. Внутри дом был деревянный, очень немолодой. В подъезде пахло ветошью и кошками. Конрой поколдовал у списка жильцов в металлической рамке, и мы стали подниматься по узкой, многоголосо скрипящей лестнице.- На ступенях толстыми стражами стояли бумажные кули с обрывками газет, сгнившей банановой кожурой и банками из-под консервированной фасоли.

На третьем этаже Конрой поправил галстук, тыльной стороной ладони провёл по щеке — хорошо ли выбрит. Только тогда постучал.

— Йяяп! — раздалось из комнаты.

Конрой заметно волновался. Он толкнул дверь, и мы вошли. На меня через дверь, самодовольно посмеиваясь, глянул Герман Геринг. В белом кителе с атласными лацканами, с аксельбантами, при всех регалиях. В пухлой руке держал перчатку и стек. Бывший рейхсмаршал авиации занимал на стене площадь размером пять футов на три. Под ним на спинке реального стула висела кожаная тужурка, как у того мотоциклиста. Под кожаным карманчиком — гитлеровский офицерский крест — или очень удачная имитация, — точно такой, как на кителе у рейхсмаршала. На сиденье стула валялись окурки и порожняя банка от пива «Шлиц». На столе лежала фуражка с высокой тульей. Точно такая же, как у рейхсмаршала. Только у того она была ослепительно белой, а эта — чёрная, грязная. Ещё на столе лежал мотоциклетный номер. А у ножек стула валялись линялые джинсы и стояли давненько не чищенные сапоги с низкими широкими, очень знакомыми когда-то голенищами.

Конрой быстро, оглядел комнату. В ней, кроме стола и стула, было ещё пять кроватей с тюфяками. Три тюфяка лежали просто на полу. Людей я не увидел.

Конрой поморщился от резкого запаха табачного дыма.

— Кто здесь есть?

Одеяло на одном из тюфяков зашевелилось. Из-под него появилось нечто рыжее и взлохмаченное.

— Йяяп? — молвило нечто.

— Меня прислал сюда Томас, — сказал Конрой.

Над одеялом произошло извержение рыжих волос. Потом показались морщинистый лоб, две заплатки из лейкопластыря вместо бровей и наконец серые глаза в красных оболочках век. Одеяло закрывало остальную часть лица, как паранджа.

— Меня зовут Конрой. Я ищу своего сына Эрика. Меня прислал Томас, ваш приятель. Мне нужно видеть Гарри. Вы не Гарри?

Глаза смотрели не мигая.

— Томас сказал, что Гарри сообщит мне, где мой сын Эрик. Вы не знаете Эрика?

Голова молчала. Рейхсмаршал продолжал улыбаться.

— Он блондин. Высокого роста. Вот здесь родимое пятно.

Губы у мистера Конроя дрожали. Он сделал шаг по направлению к тюфяку.

— Пошёл вон,— спокойно сказала голова. Одеяло потушило рыжее пламя и опустилось на тюфяк.

Конрой потоптался на месте. Потом повернулся и пошёл к двери. Я вышел вслед, за ним.

— Разве вы не попытаетесь расспросить его?

Конрой покачал головой:

— Нет. Бесполезно. Меня снова обманули. Это ведь знаете кто? Это «дикие ангелы».

Да, я знал, кто такие «дикие ангелы».

— Это не хиппи, — продолжал говорить Конрой. — Это наци. Они тоже делают здесь бизнес на хиппи.

Когда мы вышли, Конрой, не глядя на меня, сказал устало:

— Знаете, вы не обижайтесь, но я похожу один. У вас оказалась не такая уж лёгкая рука…

Мы простились

* * *

На поляне у входа в парк Золотых Ворот в последних лучах заходящего солнца мирно грелось цветастое население Хиппляндии. Вокруг поляны бегал парень лет двадцати. В руках он держал закрытый зонтик. К ручке зонтика была привязана тонкая собачья цепочка. За другой её конец держалась простоволосая босая девушка. Посреди поляны спокойно и величаво полулежал седобородый старик в парусиновых брюках, голый до пояса. Не просто бородатый человек, а именно старик. Он был похож на брамина.

Я пристроился неподалеку, разыскивая хорошую точку для съемки. Вдруг услышал:

— А по-русски-то говоришь?

Я оглянулся. На меня, улыбаясь, смотрел тот старик.

— Откуда вы узнали, что я русский?

— А бог его… По походке, должно.

Я присел к нему. Около него — небольшой баул жёлтой кожи. На коже химическим карандашом нарисовано сердце, пронзённое стрелой, и какие-то инициалы.

— Вы что же — с хиппи? — полюбопытствовал я.

— Я ни с кем особенно-то. Да и не против. Я сам по себе.

— Откуда же вы?

— Молокан.

— Вон что.

— Йес, молокан.

— В Сан-Франциско живёте?

— Йес. Сейчас-то ретайерд, в отставке. А раньше работал. С тридцати лет. Скольки отработал!.. Может, и все семь лет. На ферничер — мебель. Тады начали создавать юнион. А я грю — не хочу в юнион. Вот меня и погнали. За юнион и за бороду. Грят — брей бороду. А я грю — но, не буду. Тады, значит, свой трок купил. Грузовичок. Ездил по фармам. Фрукту покупал-продавал. А тут кампетишен — конкуренция. Много троков. Ну да история большая, усе не расскажешь.

Он замолчал. Потом, видно, все-таки решил продолжить.

— Тут дети. Два парня, две дочки. Дале — боле. Выросли робяты, женились. Молодежь наша молоканская теперь усе на американ перешли. И работают на американов. И обычаи. И об религии так, не строго. Держать религию чтобы в точности — но. Я вот держу. Все грят, сбрей да сбрей бороду. А у меня язык хороший. Вот чуток-почуток всех и переговорил. Не сбрил до сих. Арестовали. Год в тюрьме просидел. Но вот живой. Не за бороду, правда. В армию меня драфтовали. А я не ишел. Вот за что.

Старик рассказывал плавно и весело.

— А насчёт вас я сразу признал. Кэмера у вас русская. Я видел такие. Значит, писатель? Писать будете?

К нам подошли вдруг парень с зонтиком и девушка с собачьей цепочкой на шее.

— Старик, трава есть? — спросил парень.

— Да что вы, милые, я травой не занимаюсь. Идите себе, бегайте.

Парень и девушка не стали возражать. Снова принялись бегать вокруг поляны.

— Неприкаянные, — покачал старик головой и придвинул баул из желтой кожи. — Откуда взяли, что я травой занимаюсь? Травой они марихуану называют. Или ЛСД. Усе равно. А иногда грят — «кирпич» или «топ». Что за «топ» — неизвестно. Но все одно. Нет диференса. «Траву» открыто продают. Так и написано на шопе — «есть трава». Лавку закроют, запретять «траву» продавать. На другой день на том месте надпись — «есть топ». Или — «есть кирпич»…

— Ну и что ж вы о них думаете? — спросил я.

— Так ведь хорошая была мечта-то. Хорошая. Искренняя. — Он зевнул и перекрестил рот. — Да ведь куда сунулись-то, куда сунулись? Рази против такой силищи попрёшь?! — Он вскинул бороду куда-то по направлению к городу, к Юнион-скверу, к Гэри-стрит. — С цветочками-то в волосах! Они сюда с любовью, с добром. А вокруг-то зло, хэйт, ненависть. Они теперь с ножами ходят. Раньше от чужаков защищались, теперь друг от друга. Они, сюда — без денег. Мол, не надо деньги. Хотим сами собой. А тут на них усе. Бог ты мой. И кино сымають. И ваш брат ньюспейпермен понаприехал. Ну и пошло, и пошло. Теперь посмотри. Одежду продаёт рич — богатый. Плакатами торгует — рич. Туристам себя показывают — рич. Наркотики. Ну и воровство пошло. И киллеры — убийцы. То в Нью-Йорке, то здеся. Зло вокруг. Да разве против такой силищи с цветочками удержишься? Вот и выскребли мечту, выскребли…

* * *

Я улетал из Сан-Франциско утром. В маленьком зале ожидания, откуда подвижный, на колесах, хобот-коридор ведет прямо в самолет, сидел на поролоновых диванах деловой люд в темных костюмах. Сидели также вездесущие американские старушки-болонки с могильными холмиками искусственных цветов на розовых париках. Все было чинно и прилично.

И вдруг в этот сверкающий чистотой зал вошел хиппи. Он был, как и полагалось, длинноволос, бородат и тёмно-очкаст. На нём была цветастая рубашка навыпуск и невероятно грязные джинсы. В одной руке он держал гитару в футляре. В другой — большую суковатую палку. Палка была из настоящего тика. Такие в Сан-Франциско стоят по 18 долларов 99 центов. Грязь на джинсах тоже была отличнейшего качества. Она не пачкается и не линяет. Замечательная химическая грязь. Её наносят на штаны художники-декораторы. Недешёво стоят такие замечательные штаны.

Музыкант предъявил два билета первого класса.

— Кто с вами, сэр? — почтительно наклонил набриолиненную голову служащий авиакомпании.

Музыкант улыбнулся и похлопал рукой по футляру.

Служащий с почтением оформил два билета. Приличные леди и джентльмены с немым восхищением рассматривали человека в грязных джинсах.

В самолёте сквозь дверь, ведущую в первый класс, я видел, как музыкант сел в кресло, а в другое кресло, согласно купленному билету, поставил гитару.

Я раскрыл цветастую книжицу, купленную в аэродромном журнальном киоске. Книжица называлась «Как стать хиппи. Практическое руководство». Она была удобного формата — можно положить в карман. На второй странице я увидел рисунок-схему «что носить хиппи» — какие джинсы, какие бусы, какие сандалии, что надо нарисовать на щеке и какая татуировка рекомендуется на плече. Впрочем, насчет татуировки в пояснительном тексте было сказано следующее: «Настоящую татуировку, конечно, наносить не имеет никакого смысла. Во-первых, эта операция в достаточной степени болезненна. А во-вторых, через некоторое время, когда вам надоест быть хиппи, стоит лишь остричь волосы, сбрить бороду, принять ванну и одеться в нормальный костюм — и вы снова вернулись к прежней жизни. Но от татуировки вам так легко не избавиться. Поэтому мы предлагаем пользоваться специальным химическим заменителем (см. приложение № 4). Внешне рисунок, нанесенный этим красителем, ничем не отличается от настоящей татуировки, не смывается водой или мылом, не блекнет от пота. Однако в случае нужды вы сможете удалить его в течение нескольких секунд при помощи растворителя, который придаётся в той же упаковке…»

На титульном листе книжицы значилась марка очень солидного, преуспевающего и в высшей степени «приличного» издательства.

Ах, мудрые джентльмены. Ах, какие мудрые джентльмены работают в этом издательстве.

Самолёт поднялся. Я увидел в окно прекрасный розовый город, увидел бело-голубую каемку океана. Всего два часа назад я слушал на берегу шум прибоя. Океан накидывал на полированную поверхность песка прозрачную водяную кисею и сбрасывал, чтобы показать новую. Два босых хиппи, накрывшись одним одеялом, стояли на мокром песке, каждый на одной ноге,— похожие на озябших цапель или на памятник хиппи. Тяжеловесно изящные чайки, не обращая на них никакого внимания, по-хозяйски расхаживали по песку и метко били клювами маленьких крабов, запутавшихся в пене. Проходя мимо «памятника», я услышал фразу, сказанную в форме возражения:

— Бог умер в прошлом году, я сам читал…

Генрих Боровик