АЛЕКСЕЙ ИЛЬИНОВ
МОРЯЧОК НЕБЕСНЫЙ
Чёрные знамёна чёрная стихия
Чёрных сердец чёрный огонь
Правая анархия против деспотии
К правому берегу правь мой конь
Гейдар ДЖЕМАЛЬ
Морячок заявился после заката, когда солнце то ли провалилось в глотку лихорадочного сна, то ли его милостиво добили из маузеров расстрельные команды в хрустящих кожанках и оно, истекая янтарной кровушкой, мешком сползло в общий могильник, к своим навсегда смолкшим сородичам. И, всё-таки, было в сём пришлеце что-то живописное. То, что особенно привлекает богомазов и псалмопевцев. В изодранной полосатой тельняшке, перепоясанной пулемётной лентой, мятой бескозырке со стёршейся надписью, лихо надвинутой на соломенные кудри, с шашкой и деревянной кобурой по бокам. Морячок присел у теплящегося костерка, положив подле себя обрез, сочно сплюнул, и засмеялся: «Так, значитца, вечеряем, братушечки? Это оно хорошо будет. По-нашенски, по-матросски. Кулешик кушаете, да Бога поминаете? И это добре».
- А сам то добрый ли ты человек? Если да, то милости просим к нашему огоньку. Тогда и кулешка нашего отведаешь, и табачком угостишься, - заметил низенький мужичонка в стареньком, подбитом ватой, пальтишке и чумазом треухе, смоливший цигарку. Где-то во мраке заскрипел снег, заржали лошади, испугавшись чего-то, да тоскливо тявкнула собачина.
- Цыть, Серко... Это кто тут к нам пожаловал, друг Еремеич. Да неужто тать какой? - из темени в круг света угрожающе выступили фигуры. Сплошь дрань - армяки, онучи, лапоточки, шапчонки да картузы. Морячок заметил, что у кое-кого лица и руки были измазаны краской цвета свежей майской листвы.
- Да вы мазилки, как я погляжу? Небось в церквах подрабатываете, всё святых да угодников рисуете? Вот бы нам таких в бригаду — лозунги писать да плакаты агитационные малевать. Почётная должность..., - усмехнулся морячок, протянув к огню руки. Горячий уголёк стрельнул из костра и ненароком обжёг его широченную ладонь. Морячок поморщился от боли, резанувшей кожу заржавленной бритвой: «Ай, не балуй!».
- Так и в церкви расписывали. И такое бывало. И малярили, и стены мазали. А вот Тимошка -так он вообще барышень сладких, милушек конфектных, в жёлтых домах рисовал. И ему за то аж десять рублёв пожаловали. За умение! И талантище великий! Вот... Эх, его бы в амператорскую академию, где на живописцев выучивают, - ответил Еремеич и как-то очень уж серьёзно вздохнул, явно жалея Тимошку, коему так и не посчастливилось добраться до вожделенного стольного града, где и дома многоэтажные да кирпичные, где в жёлтых домах красавицы-барышни всё гимназистки да барыньки сладенькие, а сам государь-амператор в белом мундире на белом жеребце принимает парад на площади, а парадный люд знай орёт себе: «Урррааа!».
- Ты, это... кулешка то откушай. Человек ты матёрый, военный. Тебе кушать надобно да неприятеля бить, с землицы родной гнать взашей, чтобы тому неповадно было грабить да убивать..., - и Еремеич протянул морячку изгрызенную не одним едоком деревянную ложку. Тот взял, зачерпнул вязкое варево, бурлившее в закопчённом котелке, подул и отправил в рот. Прожевал м довольно сказал: «Ох и хорош кулешок! Добрые вы люди, сердечные...». Насытившись, морячок угостился табачком и, умело свернув самокрутку, закурил. Затянулся. Выпустил из ноздрей сизый дымок. В его глазах, синих и задумчиво-глубоких, как сам океан, затаилась какая-то нездешняя тоска — та, что сводит с ума некрепкие человечьи души. Тимошка, упомянутый Еремеичем, подсел поближе к гостю и, косясь на его негражданскую амуницию, спросил, сдвинув картуз с изломанным козырьком на затылок:
- А я вот что спросить тебя хочу, матросик. Где воюешь то? И за кого? За наших, али ненаших? Когда войне то шабаш?
- Эка спросил то... Никто того не знает. Воюем вот пока. Мыкаемся да воруем по просторам страны раздольной, страны святой подсолнечной, где хлеба высоки и жатва обильна. Реки кровавые, озёра кипучие вброд переходим да всё от засад уходим... Классово мы неопределённые, как заметил давеча умнющий книжный агитатор из университету. Всё он нас политграмоте учил, да вот только мы его — вжик! - и шлёпнули, трепохвоста... Душевно помер он. Знаю, что в рай покойничка не приняли, а отправили кой-куда подальше..., - ответствовал морячок и тут же задал встречный вопрос. - А это что-то в краске вы все? Или мазали чего?
- Так это... рисуем. Да ещё ого-го что... Никто такого не видывал. Это тебе не балаганы на ярмарках расписывать, да лавки купецкие. Это, братушечка, знаешь как сурьёзно? Не шкалик водочки в трактире испить и капусткой квашеной заесть... Это, братушечка ты моя, дело даже непоповское. Хошь, покажем? - заместо Тимошки ответил Еремеич, шмыгнув простуженным носом. Морячок приподнялся, подобрал обрез и, позвякивая шашкой, пошёл вслед за ним, грузно ступая по снежному насту и задевая по пути ломкие веники бурьяна. Под ноги бросился пегий пёс с обрубленным хвостом и хрипло забрехал на чужака. Еремеич прикрикнул на него и грубо отпихнул в сторону. И тут морячок увидел...
- Вот те на... Да это ж цеппелин! Видал, видал такие на амперьялистической войне. Летали, сучары, да газом нас травили. Сколько тогда братишечек наших полегло... И не упомнишь. Только вот очень уж он у вас непонятный... Это ещё что за труба у вас длиннючая на носу? Ну прям чудище какое то, - опешил он от изумления. Многое видывал морячок на своём недолгом веку, но встретить здесь, посреди вымерзших полей и вымерших деревушек, ТАКОЕ...?!?
- Да не цеппелин то, а элефантина зелёная... Или, как там его? Эээээээ... Ааааа... Ядрёна лешуха... Сивуха тухлявая... Ааааэээээ... О! Слоооник... Слоник!!! - уточнил Еремеич и ещё заметил. - А об элефантине нам странник с котомкой сказочку поведал. И он добрый человек. То ли краденохлебец или хлебокрадец — и не разберёшь сразу. А то и вовсе скаженный, от дохтура сбежавший. Кулешика с нами покушал, хлебцем заел, чайку пустого, без сахара и заварки, попил, про элефантину рассказал и повелел цеппелин перекрашивать да элефантину... слоника то бишь... из него мастерить.
- А что же вы согласились на то, раз он скаженный? Что же вы его к дохтуру обратно не сплавили? - хмыкнул морячок и затянулся цигаркой.
- Так хороший он человече то! Про слоника рассказал, хлебцем угостил, молитву прочитал дюже чюдную, да и спать завалился. Притомился он, беднушка наша. Мы его соломкой прикрыли, чтобы не закоченел совсем. Ты уж не буди его, братушечка. Пущай спит себе да сны хорошие смотрит. Он и нас обещал научить сны смотреть и делать их всамделишными. Вот пробудится — и, как пить дать, научит, - молвил Еремеич и размашисто перекрестился. Пушистые хлопья снега неслышно падали на Еремеича, морячка, Тимошку, псину Серко, костерок и на почти выкрашенную зелёную элефантину. Снег ложился и на мирно почивавшего в телеге хлебокрадца с прижатой к груди котомкой, заполненной хлебными ломтями и корками. Он нисколько не холодил, а казался ласковым и тёплым, будто материнский, пахнущий парным молоком, поцелуй. Матушка, мама, не покидай меня... Только посиди чуть-чуть рядышком, чтобы уснул я радостно и дожил до говорливой капели, до птичьего гомона под проснувшимся солнцем.
- ...Не буди его, Еремеич. Это ты верно сказал. Добрый он человек. Знаю, будет от него прок и однажды, в лето красное, в лето жаркое и вековечное, хлеба уродится много. Срежут те колосья, в снопы собьют, обмолотят, в муку тонкую обратят, крутое тесто замесят и хлебов напекут. Всем хватит. Даже тем, кто во рвах, в подвалах и в полях гниёт — изрешечённый пулями, изрезанный саблями, разорванный снарядами. Поднимет их Тот, Кто выше всех нас будет, и щедрым ломтём, обильно солью посыпанным, каждого одарит, никого не забудет. Будет хлебушек, Еремеич... Ты, главное, верь... И дождёшься! - сказал морячок, поправил на голове бескозырку и побрёл к костерку, не обращая внимания на бурьян, цеплявшийся за его штаны. Удивлённый Еремеич заторопился следом. Нагнав, он всё же спросил его:
- Так кто же ты такой будешь, братушечка? Откуда явился? Уж не с неба ли?
- А ты посмотри вооон туда... Видишь? - морячок кивнул куда-то вверх, где над горбом плешивого, чисто подметённого буйными ветрами и буранами холма чернелась лошадиная упряжка, притороченная к бричке, над которой развевалось жуткое траурное полотнище знамени. Под знаменем, на месте возницы, восседал ражий детина в папахе и долгополой шинели, а на заднем сиденье другой бородатый мужичина в матросском бушлате и с весёлым конопатым лицом, в бараньей шапке с кумачовым матерчатым верхом, устанавливал что-то похожее на станковый пулемёт.
- Кажись пулемёт... Эвона какие вы пташки то. А имена у вас есть? - не выдержал Еремеич. Его ватага, жавшаяся к костру, не менее таращила глаза на появившихся словно из ниоткуда воров-разбойничков-молодчиков.
- А как же. Нельзя без имён то. Я вот, скажем, Гавриил. А ещё есть у нас в бригаде Рафаил, Уриил, Самаил, Варнафаил... А батьку нашего величают Михайло-Воевода. Ох и строг же наш батька и крут. Как сдвинет брови, полыхнёт очами, ахнет грозами, взмахнёт сабелькой вострой... Да и как тут не быть строгим, когда полки наши несметны и всех пересчитать ой как трудновато будет... Серафимы, Херувимы, Господства, Власти, Силы, Престолы, Начала, Архангелы да Ангелы... За всеми пригляд нужен. А, в первую очередь, за вами, человеками. Да и дисциплина знаешь у нас какая? Ого-го... Прощай, Еремеич, и не поминай нас, братушечка, лихом... И не забывай! - кончил речь лихой морячок небесный Гавриил и широко, необъятно, во весь горизонт распахнув крылья, направился к тачанке, где его ожидали дружочки-брательники.
Загрохотали колёса по небу, заржали кони, затрепетали знамёна, что самой наичернейшей ночи чернее. Сорвались с места, рванулись вперёд крылатые эскадроны, сверкнули шашки, защёлкали затворы винтовок и дохнуло погибелью из воронёных пулемётных дул... И голосище батьки Михайлы расколол свод небесный, осыпающийся тихими снегами, шарахнул громовыми набатными колоколами: «Ай, руби! Руби, браточки!».