ГЛАВНАЯ




АЛЕКСЕЙ ИЛЬИНОВ


СИМФОНИИ БУРГЛЯНДИИ


Авентюра Первая: Архипелаг


Посвящение Эрнсту Юнгеру

Ноябрь начался с промозглого ветра, налетевшего на Дом Кайзера из смятенных далей взлохмаченного моря, свинцово гудевшего под низкими сводами кудлатых седых туч – вестников предстоящей литургии великого зимнего безмолвия. Утром выпал снег, однако ближе к полудню он стаял, оставив после себя лишь призрачно-молочный пар, впитавшийся в хвойное молчание готических сосен парка Рудольфа.

Это была моя третья осень в Бургляндии, близившаяся к своему неизбежному концу, когда зима окончательно вступала в свои незыблемые права. И в этот раз осень умирала.

Три года назад я стал кадетом, приняв присягу тоскливым ветреным вечером на аппельплаце, мокром от ливня, нещадно обрушившегося на точёные башенки, лестницы и крытые галереи Дома Кайзера. Здесь, в Бургляндии, мне открылись многие вещи. Познав их, я увидел звезду Гелиополиса и стал тем, кем должен был стать. Все девять старинных Домов Бургляндии стали моей плотью, кровью и душой. Я научился слышать и слушать, в чём убедился позже, когда шептал слова мессы Солнца Непобедимого в торжественной тиши базилик Гелиополиса.

В редкое свободное время я и крепыш Рюдигер, единственный приятель, понимавший меня едва ли не с полуслова, бродили по песчаным дюнам, чьё пустынное однообразие живописно разбавлялось спутанными прядями пожухшей травы, невысоким корявым кустарником с реденькой листвой и рыжевато-бурой сосной. Рюдигер любил море, ленивое шуршание его неторопливых волн и кавалькады растрёпанных облаков, мчавшихся на раскаленный юг. Мы разводили костёр из белесого от соли плавника и жарили ломтики хлеба, насаженные на прутики. Слегка подгоревшая ржаная корка аппетитно пахла дымком, отчего во рту тут же образовывалась голодная слюна. Рюдигер посмеивался: «Ты так и не научился правильно жарить хлеб. Тут тоже нужно своё умение. Так то вот». Я охотно признавал свой промах, отвечал шуткой и, прихватив наши фляжки, уходил к роднику. Рюдигер оставался у костра. По возвращении мы с жадностью ели хлеб, обильно посыпая его желтой крупчатой солью и запивая студёной ледяной водой, сводившей скулы и отдававшейся микроскопическими иголочками боли в зубах. Обратно идти не хотелось. В дюнах было покойно. Ничто не напоминало о неприютных громадах казарм и скучном камне плацев, разбитом бесчисленными сапогами кадетов. Мы смотрели на волны, набегавшие одна за другой на топкий прибрежный песок, где оставались длинные пенные следы. Они шелестели о чём-то своем, потаённом, недоступном нам. Быть может об островах. Островах Архипелага.

Где-то в середине Осеннего Поста, когда раскатистая пустота комнат и бесконечных коридоров-лабиринтов Дома Кайзера заполнилась мутью пресной дремы, свойственной разве что этому времени года, Рюдигер задумчиво обмолвился об островах Архипелага, чей силуэт был иногда виден в ясную погоду.

- Знаешь, в последнее время я почему-то постоянно думаю об островах Архипелага. Как наваждение какое-то... Сон! Всё плывешь и плывешь куда-то и даже не знаешь, что тебя ожидает в конце. Жизнь. Смерть. Всё одно… Когда настанет наш час – ты сам поймешь это - мы отправимся к островам, чтобы увидеть звезду Гелиополиса. Те, кто побывал там, говорят, что она хорошо видна с самого дальнего острова. Ты веришь в это?

Я ничего не ответил. Слова здесь были ни к чему. Ибо я верил в звезду, в её пронизывающий бледно-сиреневый свет, дарующий бессмертие богов. Я хотел раствориться в нём. Навеки. Навсегда. Безвозвратно. Это была моя тайная Вера. Я и моя Вера. Все остальные дни я проводил в библиотеке Дома Кайзера, где подолгу ворошил груды ветхих фолиантов, крайне осторожно разворачивая слипшиеся страницы, и рассматривал роскошные запыленные атласы с искусно вычерченными картами Архипелага. Немногословный пожилой библиотекарь – мы уважительно называли его «герр Майер» - приносил пухлые глянцевые папки с гравюрами и фототипиями, созданными задолго до Великих Огневых Ударов. В этом была какая-то своя тайна, сравнимая с посвящением в иное, что невозможно выразить всеми знакомыми словами. С плотных листов атласов на меня скалились змееголовые корабли с полосатыми парусами, сторожившие длинный каменистый остров, усеянный башнями, курганами и погребальными стелами, исчерченными магическими письменами. Это был он - дальний остров Архипелага, откуда видна звезда Гелиополиса.

Вечером я опять писал стихи в тетрадь. Наивно-героические юношеские стихи, наполненные звуками вымышленных битв и боевыми криками дружин «морских королей», когда-то бороздивших разгневанные штормовые моря Бургляндии. Иногда слова путались, образовывая неудобочитаемые конструкции. Я вырывал листы, комкал их и тут же принимался писать заново, нервно перечёркивал только что написанное и под конец отбрасывал тетрадь. Перед глазами плыл низкий ноябрьский горизонт. Ранний вечер незаметно таял, впуская глухой полумрак вкупе с ночными духами. А на ветру безмолвно дрожала звезда.

Перед сном я подолгу всматривался в узкий стрельчатый провал окна, тщетно пытаясь разглядеть ЕЁ на тревожном небосклоне, прятавшем звёзды. Сзади подошёл Рюдигер и легонько ткнул меня в плечо: «Всё… пошли-ка спать. Отец-надзиратель Дома Кайзера пообещал, что очень скоро мы отправимся на Архипелаг. Так что учись, дружище, работать веслами. Что, подловил я тебя хорошей новостью?».

Ещё бы. Я едва не задушил его в объятиях. Ещё бы! Мы отчалим от гранитной пристани Святого Георга, обогнём сколотый зуб скалы Двенадцати Мучеников, оставим далеко позади унылые сторожевые башни Лесной Марки и вырвемся на свободу, в открытое море. О, боги, боги, милостивые боги земли и неба, мы будем там, в открытом море!

На следующий день, сразу же после учебной конной прогулки в горах, Рюдигер подошёл ко мне и, выдержав непродолжительную паузу, произнёс: «Всё! Послезавтра идём на Архипелаг. Причём идём при любой погоде».

Этого было более чем достаточно. На занятиях я всё время пялился на портрет Первого Надзирателя Дома Кайзера, оставившего после себя трактат о плавании к Архипелагу. Статный седовласый старик в строгом оливковом мундире полковника стражи Гелиополиса пристально наблюдал за мной. Я же повторял его слова, затверженные наизусть: «Плавание по философскому морю полно скорбей и опасностей огненного чада Гадеса. Это вериги, кои дано носить лишь тем, кто отказался от тепла домашнего очага и навеки проклял всё, что затягивает в трясину адамова невежества. Они – лёд древний, как и все зримые и незримые миры, ибо ОНИ ПРЕВЫШЕ НАС в своем светоносном ангельском величии. Направь же утлый ковчег свой к островам Архипелага, дабы стать прахом в пожаре лучей звезды Гелиополиса. Слушай, слушай, слушай Кормчего! О, Град Солнечный! О, Крест! О, Роза! О, Солнце!». Лектор задавал вопросы, я что-то отвечал невпопад. За спиной послышалось чьё-то хмыканье: «И этот туда же...».

Затем я долго бродил по мягким от опавшей хвои дорожкам парка Рудольфа. За кованой оградой тосковали голодные вороны. Тучи рыдали мелким дождём. Рюдигер шёл рядом и молчал, уставившись куда-то вдаль. О чём он думал? О ярко-жёлтых полях горячей ржи и пыльных деревенских дорогах, заброшенном лесном кордоне в глубине дубравы, таинственных земляничных полянах, волшебстве ночи Святого Иоанна с хороводами девушек, робкими поцелуями и венками из душистых луговых цветов, плывущих по спокойной речушке, баюкавшей звёзды? Рюдигер часто рассказывал об этом.

Мы свет твой, Господи. Мы свет твой. Свет Града Солнечного. Свет Предвечный. Слепну, слепну на дланях твоих…

Мне снились нагретые нежарким сентябрьским солнцем плиты просторных площадей Гелиополиса, Медвежий Столп, золотисто-небесные архангелы и янтарные слёзы в лазоревых глазах Богоматери на фресках церкви Второго Вознесения, неподвижная вода в Замковом канале, где иногда вылавливали утопленников с удивительно красивыми ликами то ли людей, то ли кого-то другого, явившегося с обратной стороны. Я сидел на выступе колонны Императорской Галереи и просто наслаждался ещё одним погожим днём, когда в прохладном воздухе пахнет чем-то сладким с изысканно-утонченным пряным привкусом, напоминающим о жгучем красном перце, кориандре, тмине, шафране и корице в лавках набожных огнепоклонников-персов. Здесь я невольно улыбнулся и вспомнил старого ворчуна Фарнуха, усердно подметавшего свою крохотную антикварную лавчонку, где он торговал всевозможными восточными редкостями – шерстяными домоткаными коврами, медной и бронзовой посудой, резными светильниками из мыльного камня и настоящим сокровищем - рукописными книгами в потёртых кожаных футлярах с звенящими металлическими застежками. Фарнух кашлял в густых клубах пыли, ругался, но продолжал мести. Он жестом выгонял меня на улицу, чтобы потом встретить за прилавком, где неизменно красовались песочные часы, бронзовая чернильница, несколько перьевых ручек, очки с треснувшим правым стеклом, четки из пахучего сандалового дерева и изрядно потрёпанный журнал для записей. Я не обижался и терпеливо ждал возле входа в лавку, изучая идущих мимо прохожих. Из раскрытых окон второго этажа соседнего дома лилось чьё-то протяжное пение. Пели на фарси под мастерский аккомпанемент лютни. Над головой, под самой мансардой, о чём-то ворковали голуби. По середине улицы прошествовал тучный купец-перс, подпоясанный богатым кушаком. За ним едва поспевал тощий приказчик в шёлковых шароварах, заправленных в новенькие канареечные сапоги. Неподалеку дорогу переходила женщина в пепельно-чёрной чадре. Пугливая стройная фигурка, завёрнутая, будто нарядная фарфоровая катайская кукла из коллекции антикварщика Фарнуха, в просторное одеяние, скрывавшее запретное. Наверняка одна из молоденьких жён какого-нибудь видного чина из Туранского Департамента, аккуратно отсылающего еженедельные отчеты во дворец Консула. Мне вдруг показалось, что я слышу мелодичный звон её серебряных браслетов и монет, нашитых на душное платье. Звеньк-теньк. И еще раз. Звеньк-теньк. Нет. Это из Русского Квартала доносился колокольный звон. Величаво выводил колокол церкви Спаса-На-Крови, где всегда было тепло, пахло ладаном и восковыми свечами, а священник, облаченный в кроваво-красные ризы, пел канон из Вечернего Евангелия. «Хвалим тя, Господи, в час скорбный, в час мiра Вечерний, когда Слово Твоё покинуло нас! Слава в вышних Богу и на земле мiр!»

Ныне тоже гудел колокол. И вновь из Русского Квартала. Так звонили только в великий праздник, когда все его жители шли в храмы, чтобы остаться там до следующего утра. По небесно-голубым горним лугам Гелиополиса плыл благовест, осиянный лучами солнца, народившегося в розовых водах зари. Благовест плыл над пакгаузами, складами и бастионами Красного Замка, переливался над перевёрнутой чашей купола Собора Цезарей, отражался эхом от растрескавшихся плит некрополей Тотенбурга, пролетал над скорбным Троном Радаманта и червонно-золотым шитьём садов Малых Гесперид и уносился далеко-далеко, за океанский горизонт, где волны сливались с кафедральными громадами туч – там по невидимой наковальне бухал гром, высекая искры серебристых молний. Над Градом моим - моим Гелиополисом - лился благовест, проникая в пропахшие крепким рыбным рассолом и йодом высохших водорослей полусонные улочки Нижнего Города, силясь разбудить их. Я слышал его голос: «Проснись! Ну же, ну же, проснись! Эй! Хватит спать!» В горле застрял комок. Глаза ослепли от бесчисленных солнц, паливших зенит. Мне грезились пламеннокрылые ангелы, сходящие по небесным лестницам, острия стрел, вознесённые к царственному солнечному оку, заклятые письмена на доспехах и клинках мечей стражей Гелиополиса и нежный, как тонкая пудра, мазок раннего вечера на яблоках из сада Гесперид, застывших на бронзовом блюде в кабинете отца-надзирателя Дома Кайзера.

«Проснись, лежебока! Ну и горазд же ты дрыхнуть!», - Рюдигер тряс меня за плечо.

- Яблоки…, - пробормотал я, вспоминая сон.
- Какие яблоки? А ну подъём! Или забыл? Сегодня идём на Архипелаг…, - засмеялся Рюдигер. – Яблок наешься в раю. Ну, или если очень повезет, на Гесперидах.
- Как Архипелаг? – и тут я вспомнил. Вспомнил! Сегодня… сегодня я увижу Архипелаг и звезду Гелиополиса.
- Архипелаг! Всё! Завтракать и на пристань Святого Георга. Яблок я тебе не обещаю, но свежий кофе уж точно гарантирую, - и тут мне в лицо полетела рубашка. Я, шутя, ткнул в Рюдигера кулаком, но промахнулся и угодил в пустоту. В ответ донёсся его смех.

За завтраком брат Франциск, старший помощник отца-надзирателя Дома Кайзера, назначенный нашим наставником, задумчиво сказал: - Это ваш день. Увидите ли вы то, что должны увидеть? Не знаю. Всё в руках Божьих. Задумайтесь над этим, господа кадеты. А ещё лучше – помолитесь… Надеюсь, вам не будет стыдно за увиденное.

После непродолжительной паузы мы привычно уткнулись в свои тарелки. Каждый из нас прекрасно знал, о чём шла речь.

К Архипелагу плыли молча, набросив на головы капюшоны плащей, по которым дробно барабанили тугие дождевые струи. Глаза заливала вода. Липкие пряди волос падали на лоб. Весла вздымались и погружались в волны. Маслянистая вода с видной неохотой расступалась перед ботами.

Мы отчалили от пристани Святого Георга, обогнули утонувший в тумане зуб скалы Двенадцати Мучеников, оставили слева сторожевые башни Лесной Марки, просигналившие нам, и, после нескольких мощных, стремительных рывков, вырвались на свободу, в открытое море, оглушившее нас ветрами. Всё так, как я представлял, лежа на казарменной койке.

Рюдигер откинул капюшон, окативший всех нас градом брызг, привстал и раскинул руки. Внезапный порыв ветра едва не сбил его с ног. Бот закачался. Рюдигер пошатнулся, но удержался. Брат Франциск заметил это, нахмурился и промолчал. Он понимал его чувства. В море было всё – волны, ветер, отяжелевшие от снега тучи и свобода, безкрайняя свобода. Потому кажущееся святотатство Рюдигера было простительно.

- Архипелаг! – воскликнул Рюдигер. – Архипелаг! Видите? Там, на горизонте! Ну же! Эй! Слышите, слышите? Архипелаг! Я видел его. Примерно в трёх часах хода, на границе туч и океана проступили акварельные контуры островов, поросших кое-где редким лесом. Один из них, тот, откуда видна звезда Гелиополиса, чернел поодаль. Вместе с криком Рюдигера тотчас же ожили колокола Русского Квартала, и зрачок уколол ЕЁ луч.

Мы оставили боты в небольшой, но довольно удобной бухте, где море на немного смирило свой гнев. Неожиданно брат Франциск опустился на колени и молитвенно сложил руки. И тут я услышал… Услышал слова, заученные мною наизусть. Слова Первого Надзирателя Дома Кайзера. Наше плавание завершилось. Мы достигли заветного, прикоснулись к сокровенному, отчего наши души обрели благодатную целостность неземной весны, рвущей ледяную удавку полуночного мрака. Мы ожили… Старый торговец антиквариатом Фарнух тоже говорил об этом: «Когда скорбь мiра проходит, Башни Молчания обретают голос и начинают говорить. Солнце согревает землю, готовую для иного, вечного посева. Все свершается по воле Всевышнего. Он услышал молитвы жрецов-мобедов. Причастись и оживи!». Воистину, старик далеко провидел.

И брат Франциск повёл нас. Мы перебирались через нагромождения скальных глыб и пересекали просторные каменные пустоши, продирались сквозь беспорядочно-густые заросли дикой смородины и шиповника, осторожно шли по замшелым полусгнившим стволам деревьев, переброшенным через промоины и овраги, на дне которых бесновались ручьи. Привал сделали в покосившейся избушке хранителя острова, где перекусили разогретыми на костре консервами и сухарями. Я прихлёбывал дымящийся смородиновый чай из чёрной от копоти кружки, наслаждаясь его горьковатым, слегка вяжущим язык, привкусом. Наверное, нет ничего божественнее крепкого чая и свежего сухаря из вещмешка, тугого от всякой всячины. Из туч пробился тоненький росток солнечного луча, оживившего скользкие от дождя бревна избушки. Напитанный водой мох задышал, задымился.

Менее чем через час мы снова тронулись в путь, оставив напоследок хранителю острова спички, немного медикаментов, пакет с рыболовными снастями и еду. На этот раз брат Франциск повёл нас по иному, известному видно только ему, маршруту. В глубине острова обнаружился разрушенный мост и крутые ступени, выбитые в скале, откуда открывался потрясающий по красоте вид на соседние острова. С высоты море виделось расплавленным свинцом, откуда выпирали мохнатые горбы скал, точно это были усмирённые богами свирепые инеистые гиганты, обессиленные и обреченные на забвение. Если бы только старик Фарнух мог всё это видеть!

Ближе к вечеру мы отправились к дальнему острову Архипелага, где собирались заночевать. Гребли тяжело, рывками, оставляя в стороне хмурые мглистые кручи, ныряя в бездонный омут клейкого тумана, стлавшегося драным саваном по волнам.

Когда остров стал наползать на нас угрожающей тёмной глыбой, ночь пала плащаницей на Архипелаг.

Мы причалили к бывшей пристани. О ней напоминали зелёные от водорослей волнорезы и едва заметные останки свай. Из глубины острова потянуло влажной сыростью и прелой листвой (было что-то знакомое, пришедшее из детства, в этом запахе, где перемешались дуб, клён и лещина) с едва-едва уловимым, каким-то далёким и чужим ароматом хвои. В тучах появился небольшой матовый просвет с двумя-тремя тусклыми звездами, осветившими на мгновение всех нас, ожидающих чего-то необъяснимо необъятного.

Брат Франциск смело шагнул в слепую темень, хрустнув костяком плавника, неосторожно раздавленного ногой. Мы медленно, с некоторой опаской потянулись за ним. Ни один из нас не оглянулся, ибо там плескалось море, где в тумане скрылось, растворилось, утонуло всё прошлое, ненастоящее, всё еще бередившее закоулки памяти: ночник у изголовья, тёплый золотистый отблеск на образе Николая Угодника, простуженный кашель няни, топот босых ног по холодному полу, завёрнутый в сказочную серебряную бумагу подарок под рождественской елкой, разбитая коленка сестры, грустная улыбка на лице влюбленной дочери управляющего, кровь на отцовском кинжале, влажные от слёз глаза матери перед моим отъездом в Бургляндию. Часы замерли. Время остановилось. Тишина. Стук сердца. Бормотание волн. Приглушенное шелестение гальки. И ещё шорох. Словно чей-то голос. Шорох ветра.

А мы всё шли и шли. Голые колючие ветки больно били по лицу и рукам, оставляя порезы и царапины. Раз или два я спотыкался и падал в зябкую от ночного инея траву. Чьи-то руки поднимали меня, кто-то неразличимый в сумерках (похоже, что Рюдигер) дышал в лицо дешёвым солдатским табаком, и мы продолжали идти.

Наконец движение прекратилось. Я замер. Впереди сделали то же самое. Тишина. Ни единого звука. Вокруг не видно ни зги. Время... Кто сейчас думал о нём, когда каждый из нас стоял на пороге?

- Всё…, - услышал я. – Вы пришли. Дальше идти некуда.

Больше брат Франциск не вымолвил ни слова. Слова иссякли. Перестали существовать.

Хотелось плакать. Или кричать. Но… всё на острове, всё, вплоть до крохотного побега пустырника и растрёпанного пера серой чайки, жило тишиной. И не было ни единого звука. Остров на краю всего.

Свет. Боже, Боже, Боже! Свят! Свет! Полог тьмы разорвался, чтобы обнажить неземное великолепие звездной чеканки, пасть и уже никогда не вернуться. И мы увидели. Узрели. Ослепли на дланях Его…

Горизонт почти очистился от туч. Там всё ещё тлели иссиня-багровые угли осеннего заката – нереальные, морозные, вечные. Морская бездна цвета тёмной венозной крови неторопливо вздымалась и опускалась, протяжно выдыхая пар, лепивший в воздухе причудливые фигуры. Прибой исступленно размывал берег, обтачивая дряхлый камень, покрытый трещинами едва различимых значков и рисунков. Ночь давно перевалила за половину. Я ждал. По щекам катились слезы. Неужели я плачу? Разве я не разучился… плакать? Нет. Я сглатывал слезы и продолжал ждать. Невесть откуда налетевший ветер ударил по глазам, царапнув на прощание когтистой снежной крошкой.

Потом мне стало ясно, почему я плачу. Сквозь слезы я увидел. Звезда Гелиополиса пересекла все девять звезд созвездия Одинокого, задержалась возле красноватого пятнышка Волчьей звезды, и замерла в зените - как раз напротив трезубца Десницы и Меча Господня.

Кто-то всхлипнул, но тут же умолк. Я обернулся, но никого не смог разглядеть. Ни коленопреклоненного Рюдигера, ни близорукого Янчевецкого, ни брата Франциска, судорожно перебиравшего четки. Всё исчезло. Остались лишь камни, уродливые стволы сосен, прибой, море, обманчивая неподвижность студёного ноябрьского неба и звезда Гелиополиса.

- …и яблоки сада Гесперид, и колокола Русского Квартала, и звезда Гелиополиса, - всё по воле Всевышнего. Если веруешь, то истинно обретёшь. Разве Вы не ощущаете этого? Или молитва Ваша не более чем красивая обложка молитвенника с каллиграфически выписанным именем? «Мол, вот я, Господи, воззри на меня, грешного и не забудь одарить всеми возможными милостями», - спросил антикварщик Фарнух, когда я покупал у него редкое издание древнеперсидской поэзии с поздними комментариями Ксантиппы фон Небельхайма.

- Чем вы недовольны, почтенный Фарнух? – отозвался я, бережно принимая книгу и перекладывая ее в новую виниловую папку с красным гербом Департамента Стражи Гелиполиса.

- Всё тем же, тем же. Зимой всегда болят кости. А сегодня как раз первый снегопад. Снег так и сыплет с утра. Дождались на свою голову зимы. Ну что тут поделаешь? - Фарнух вздохнул и привычным движением смахнул случайную ворсинку с прилавка. - Смотрите, будьте аккуратны с книгой. Бумага старая. Такую сейчас не делают…

- О, не беспокойтесь, почтенный Фарнух. Вы же хорошо знаете, как я обращаюсь с книгами, особенно с такими драгоценностями, как эта? – я поспешил успокоить его, параллельно продолжая возиться с непослушными застёжками папки. Мне стало как-то неудобно перед мудрым Фарнухом.

- Ничего. Это я так… К слову. Простите, если ненароком оскорбил вас, - извинился антикварщик и ещё раз вздохнул.

- Что вы, почтенный Фарнух, - тут уж я окончательно смутился. Застежки папки, наконец, поддались.

- Скажите, сегодня вы опять пойдёте по улице Базилевса Константина?

- Да, почтенный Фарнух. Я всегда там хожу.

- Я пойду с вами. Мне хотелось бы немного пройтись перед сном. Сейчас закрою лавку и пойдём, - Фарнух, шаркая ногами, вышел из-за прилавка. Я помог ему набросить на плечи шерстяную накидку, залатанную в нескольких местах, но выглядевшую при этом вполне благопристойно. Антикварщик окинул свои владения долгим взглядом. Даже уходя на полчаса, он прощался с мiром, ставшим для него смыслом всей его жизни.

Какое-то время Фарнух гремел замком нудно скрипевших дверей. Как старик не смазывал им петли, они всё равно продолжали скрипеть на свой лад. Мы вышли на улицу. Она поразила нас крахмальной белизной и лёгким приятным морозцем, стянувшим вчерашние лужи тонкой хрустящей корочкой. Знакомая улица преобразилась. Снег тщательно выбелил грязную мостовую. Мне показалось, что прошла целая вечность с того момента, когда я, уставший и ужасно голодный, вошёл в тесную лавочку Фарнуха, где едва-едва могли разместиться три, в лучшем случае четыре, человека. Как же всё изменилось! Ещё вчера всё было по-другому – серо, тошно и нелепо. Осень пролетела, омыв уставшее тело земли беспрестанными дождями. После зимы со святочными плясками ряженых, безсонными ночами, освященными молитвами, восковыми свечами и трубным воем вьюг всё вернётся на круги своя, чтобы заново родиться в огненной купели нездешней весны.

В окнах соседнего дома зажёгся первый вечерний свет. С припорошенного снегом карниза вспорхнули птицы. Где-то хлопнули ставни, и звонкий женский голос позвал заигравшегося ребенка: «Ступай домой! Сколько мне ещё тебя звать?» А малыш упрямо твердил: «Еще немножко, мамочка. Совсем чуть-чуть. Здесь так чудесно».

- Чудесно… Так и должно быть. И этот снег, и мои больные кости, и даже книга, приобретённая вами... И Звезда Гелиополиса…Снег обязательно скроет пепел…, - негромко промолвил антикварщик Фарнух, опьяневший от стеклянной чистоты воздуха и крупных снежных хлопьев, безмятежно круживших над Гелиополисом. – Вы идёте, молодой человек? Нам пора…

- Пора, почтенный Фарнух…, - ответил я, приподнимая шершавый воротник шинели.

А снег всё сыпал и сыпал…

<Зима 2001 – Апрель 2004 года>

СИМФОНИЯ БУРГЛЯНДИИ
Авентюра Вторая: Apeiron


Apeiron – греч. Безпредельное

От автора


Воистину, мы скорбно ютимся среди превеликого множества мiров – обыденного реального, хорошо знакомого нам, и иных, сокровенных, куда стремится всё наше обреченное, неимоверно уставшее существо. Время от времени граница между ними исчезает, и тогда ирреальные, неописуемые, завораживающие образы постепенно заполняют и без того переполненное сознание, блуждающее в потёмках. Мы тщетно пытаемся постигнуть их, сделать частью себя, но они неподвластны нам, поскольку происходят из «других», известных совсем немногим, мест. Понятны лишь намёки, единичные, едва заметные штрихи.

Теперь мiрам снятся страшные, пророческие сны. Сны тяжёлые, смутные, пасмурно-свинцовые, с редкими бледными цветовыми вкраплениями. Эмбиентные сны всадников Дикой Охоты. Сны, напоминающие апокалипсические гравюры Альбрехта Дюрера или био-механический инфернал-арт Гигера. Нынешние элементалы переполнены отравой, против которой навряд ли найдётся действенное противоядие. Такое чувство, что совсем скоро, а возможно даже сегодня, грядёт глобальное вторжение по всем возможным направлениям, когда мгновенно будет сметена самая совершенная, сплошь hi-tech, оборона. Однако действительность доказывает обратное – линии обороны давно сметены и война гремит уже повсюду, несмотря на доверительно-успокаивающие уверения с пацифистским душком. Наверное, потому и рождаются столь пронзительные, противоречивые, сюрреалистические образы в доме, чьи хозяева не замечают объявшего его пожара. Расстояние между томиком Жерара де Нерваля и ковровыми бомбардировками абсолютно исчерпано. Расстрелянная обойма и бокал с «Шардонэ» слились воедино, обретя благодатную целостность андрогина. Я всего лишь узрел очертания Гелиополиса в горчащем дымном мареве…


And Festivals End
As Festivals Must…

Death In June «Rose Clouds Of Holocaust»

Странно и священно догорать свечою…Таять горячим жёлтым воском и расплываться по липкой, будто это мухоловка, поверхности стола, замусоренного грудами рваной бумаги, взъерошенными, сплошь заляпанными книгами, хлебными корками, пустыми пакетами, оставшимися от безвкусной вьетнамской лапши, и грязными тарелками. Агонизирующие часы на секретере проскрежетали четверть второго. Спать. Спать. За плотными светонепроницаемыми занавесками глумливо скалится ночь, стуча по стеклу тугими ветряными шомполами. Напоминает бичевание юродивых в День Прихода Танков. А в своё время я сам предрекал это на экране монитора. Что ж, некоторые фантазии вполне могут и сбыться. Со дна двора доносится чей-то истерически-пьяный смех, детский плач, куда вклинилось визгливое тявканье воздушной тревоги. Началось, наконец-то, началось! Через мгновение я снова услышу хлопки дальних разрывов и такающее стрекотание зениток. Мне не спится. И в бомбоубежище идти не хочется, несмотря на настырные предупреждения синтетического голоса из ожившего радио: «Граждане! Воздушная тревога! Граждане! Воздушная тревога!». Читаю при свечах «Res Prisca» Ксантиппы фон Небельхайма (кстати, буквально вчера закончил перечитывать «Cantos» Паунда, совершенно махнув рукой на курсы гражданской обороны и бессмысленное стояние под дождем за внеочередной «гуманитарной» пайкой).

Остановился на середине шестой главы.

««Неужели всё?», - подумалось ему, когда он замер на хрупком краю Коцита, откуда вдруг дохнуло ужасом безвременья. Где-то там, в пустынной дали, остались умирать ажурные замки ледяных торосов. Белоснежные вестники Феба-Ликорея трубили прощальную песнь, уносясь к Арктуру - Медвежьей Звезде.

Влажную от волнения ладонь случайно обожгло перо. Он прикусил губу от боли. «Странно, я ведь ждал этого. Оно мне снилось когда-то в детстве», - подумалось ему. Глаза были мокры от слёз. «Ты не боишься?», - донеслось из гулкого безформенного ниоткуда. «О, нет, нет… нет! Испытай меня! Ты же знаешь, что я готов!», - в отчаянии выкрикнул он, поразившись грохоту собственного голоса, отразившегося от небесного свода, неожиданно сделавшегося таким близким, таким осязаемым. И именно тогда он потерял крылья и вернулся в оболочку обычного, разбитого человечка, подверженного всем смертям. Так завершилась его одиссея…».

За занавесками коробится, скрипит, стенает чёрный лед, наползающий на костры городов. Тараторят, переговариваются зенитки, по нахмуренной облачной вате чиркают трассеры. Засиженное мухами стекло окна яростно царапает стужа грядущей зимы. Я знаю – она потушит зарево и причастит наши пока ещё дымящиеся руины. Спать. Спать. Дом напротив истошно закричал, когда в его уютное обывательское чрево впилась ракета, выпущенная откуда-то из гремящего поднебесья. Землю тряхнуло, подбросило вверх и тут же разодрало на части. Обратно вернулись мёртвые тела, горящее тряпье, куски арматуры, клубы цементной пыли и битый кирпич. Ударная волна с оттяжкой шарахнула по окну, эффектно довершив начатое. Чёрное колючее крошево разметало по всей комнате, исчертив ободранные сырые обои ярко-вишневыми и жирными сажевыми полосами…Это красиво по-своему – тёплый, живой, маняще-алый сок вишни, стекающий по стене на давно нечищеный палас. Сок вишни, пунцовеющий бутонами алхимической розы на угловатых буквах “Res Prisca”.

Почему я так и не уехал на побережье вместе с Анной-Маргаритой? Она ведь наверняка ждала меня там, на перроне, под проливным дождём, зажав в кулачке замшевые перчатки. Плакала ли она? Почему я…

Боже, всё-таки как странно и священно догорать свечою... Догореть свечою…

Спать. Спать.

Apeiron #1: Капище (Мюрквид)

В День Осеннего Равноденствия мы приняли Причастие и вошли в Мюрквид. На этот раз всё было по-другому. Не так как в прошлом году. В этом году сентябрь выдался на удивление тёплый и сухой, со свежими августовскими ночами, с глубоким небосводом, сплошь усыпанным созвездиями. Даже сейчас, на излёте месяца, всё ещё пахло летом. Жаркий полдень переходил в размеренную дневную лень, которая вечером покорно сгорала в золотисто-оранжевых пожарах закатов. Иногда, неведомо откуда, случайный ветерок приносил сухую дымную горечь – то ли на дальних полях запоздало жгли ржаную солому, то ли старые, остывшие пожарища снова напоминали о себе по прошествии стольких круголет.

В капеллах Бургов, пронизанных живящей солнечной радостью, тысячи голосов пели «Белую Хоругвь» и гимны Стального Канона. Из потаённого сумрака Собора Архистратига Михаила выносили штандарты и хоругви под молитвенное пение. Кадеты, отцы-наставники, кондотьеры и иноки несли на руках Плащаницу Капитана, заново обретённую перед Вторым Пришествием. Теплынь. Беззаботно звенит безпокойная мошкара. Колонны кадетов покидают двор Собора. Поют «Слово Господнее». Зюйд-ост треплет бархатные полотнища флагов. Полотнища раскачиваются, чуть слышно шуршат. Чёрное. Белое. Красное.

Великий Кондотьер, фра Стефан Ангел, посвященный недавно в почётный сан криг-архидьякона, выводит красивым голосом:

Молча свой дух вознеси
В выси пречистых небес
Чтоб он внимал тишине
В долгой печали ночной
Чтоб в тишине он окреп.
Выйди из мрака на свет
Голос и слух обрети
Шёпот любимых услышь.
Словом Господним явись*.

Слова из ложного, отринутого прошлого, где они стали краюхой железного хлеба и рубиновым смертным кагором для ушедших, не вернувшихся. Мы всегда помним о них. Они – Наша Совесть и Наша Душа.

Мы выходим на Нова Виа Долороса – Крестную Дорогу, ведущую к выжженным холмам Второго Вознесения, куда уходят принимать Смерть. Уходят, чтобы вернуться. Только раз в году, на Вознесение Христово, на холмах появляются нежные цветы с душистыми лепестками цвета крови. Они цветут всего несколько часов. Несколько томительных мгновений вечности, когда в Бургах свершается таинство Божественной Литургии. В эти часы всё ветхое, неживое умирает, чтобы возродиться. Огонь нисходит с небес и обращает греховную плоть в пепел. Именно тогда кричат мiры.

Когда идёшь по Нова Виа Долороса, не замечаешь ничего вокруг – ни изогнутых замшелых стен, ни угрожающе-тёмных зарешёченных оконных зевов, ни чешуйчатого змеиного кольца Уробороса на дряхлом барельефе часовни Блаженного Серпентия. Внутри всё замирает, немеет, как бы готовясь войти под дремучие покровы чащобы Мюрквида. Этой дубраве вполне подходит это название – настолько она нелюдимая, пугающая, источающая туманы призрачных видений. Рубеж между восторгом и забвением. В Мюрквиде исчезает всякая ориентация. Север и Юг путаются, а Запад и Восток перебираются поближе к полюсам, чтобы вскоре разбежаться. И так до безконечности.

Помню, как мы добрались до сердца чащи, где наткнулись на частокол, скрывавший исполинские стелы и базальтовый алтарный куб с небольшой выемкой, на дне которой блестела дождевая вода. «Это и есть капище…», - послышался чей-то испуганный шепот. «Во время Великих Огневых Ударов здесь умирали короли… Говорят, что их души запечатаны в стелах. Красивая легенда…», - ответил ему кто-то и кашлянул. «Нет же, смотри… Вот первый Консул Гелиополиса, а рядом с ним – Стражи. А там… Неужто не видишь? Там, на заснеженном склоне Белой Горы. Это сербские мученики… Сколько их! Их ещё называли «преданные мученики»... Мiр тогда был совсем другим, проклятым, богооставленным… Тогда юродивые правили бал, думая, что вершат судьбы… Бог мой! Смотри же! Там, слева от тебя, полыхающие Башни Запада… Господь обрёк их на неугасимое пламя…Разве ты не помнишь последней проповеди отца Андрея?», - заспешил, заторопился первый голос. «Вижу, вижу… Мы и так отстали от всех. Поспеем ли до холмов?», - ответивший явно устал и ему было совершенно всё равно. Похоже, что разглядывание стел его чересчур утомило. «Нет, никогда тебе не стать Стражем… Неужели ты ничего не видишь?», - в первом голосе появилось раздражение…

От ветки оторвался, запорхал дубовый листок. Наконец, он опустился прямо на мой мундир. Я принялся рассматривать его. Меня поразил цвет – бурый, с багровыми вкраплениями, как будто пятна засохшей крови на камуфляжном армейском бушлате, вспоротом автоматной очередью. И ещё мне показалось, что я вижу лицо – исхудавшее, страдальческое, безцветное от нечеловеческой боли. Кто это был? Чьё, о, Боже, Боже, чьё страдание пало мне в руки? Дубрава Мюрквида не давала ответа. Не хотела. Память, непокорная память тоже молчала, а я бился в неё, стучался, колотил что есть силы разбитыми кулаками. Разве что в где-то глубине, под толщею земляной тьмы, среди влажного шевеления белесых червей, вспыхнул и тут же угас разрыв шальной ракеты. Вслед ему завыл ангел с волчьими очами.

Выйди из мрака на свет
Голос и слух обрети
Шёпот любимых услышь.
Словом Господним явись.

Теплынь. Чистота. Мы крестимся и поём. Пальцы сжимают край Плащаницы Капитана. Мы продолжаем идти к холмам Второго Вознесения под ясным сентябрьским небом Бургляндии.

И где-то воет ангел с волчьими очами.

*Стихотворение немецкого поэта-символиста Стефана Георге (1868-1933)

Apeiron #2: Stella Borealis (Арктос)


Alaf Sig Runa!

Укажи мне путь в ночи…Взгляни на восставшие воинства мои. Воззри на подъятые хоругви мои. Вот стоим мы на краю, где смерть читает молитву отходную, молитву верную, молитву вечную. Узнаешь ли хмельной вкус вина причастного, питья горького? Вот ныне пришли мы и ждём. О, подай, подай, подай же знак мне.
И вот звезда светит нам в ночи…
И мiр мой обратился в прах…
И тогда вождь спросил меня (а я сидел у него в ногах, лениво блуждая пальцами по струнам арфы-лангелега и разглядывая узорчатую золотую фибулу, только что заслуженную за пение хвалебной драпы в честь победы вождя): «Доколе блуждать нам? Ведом ли тебе ответ? Что открыли тебе боги?». Я приподнял голову и взглянул на него. Наши взгляды встретились. Мой – удивлённый и его – жадное, остро отточенное лезвие боевого ножа, вырванного из ножен. Холодно. Холодно! Вождь был как никогда серьёзен. Он ждал ответа.
Но что, что я мог ответить, когда мiр мой обратился в прах?
И вот льды – все снегоцветные, и вот хищная мантия стужи, и вот сома-амрита звёздная в небесном Граале. Боги, боги, где вы? Я поднимаюсь всё выше и выше, отряхивая гнилую труху с крыл моих... Во мне рыдает звезда сокровенная, звезда огнепалая, звезда рождественская. Звезда Живых. Stella Borealis.
- Я не ведаю, не ведаю ответа, о, вождь мой! Кто я такой, чтобы ведать, когда мiр мой сделался прахом? Не удержал я мiр свой, растерял сокровища, отвернулся от Правды Всевышнего и бесов, бесов кликал…
- Как же ты потерял мiр свой? Почему не удержал? На что растратил данные тебе силы?
- Не ведаю, вождь мой. О, не ведаю. Давно не ведаю. Всё как в тумане. В ночи блуждаю…
И тогда я изведал сон. Вьюга за крохотным слюдяным оконцем пропела мне колыбельную полузабытым голосом матушки. В печи смеются, потрескивают берёзовые дрова. Из сеней свежо пахнуло сугробом. В трубе заунывно загудело, заплакало, сыпануло золой. Снег шелестит по заметенной крыше. Щека греет подушку, от которой сладко веет снами. Быть может, потому и чудится карамель - клубника со сливками - разлитая в жарком воздухе?
Я изведал сон…
На пронзающем зимнем ветру дрожал обнаженный костяк деревца. Его обмёрзлые кости-ветви издавали тонкий звон, словно это были драгоценные подвески, нежно ударявшиеся друг о друга. Угольный плат неба серебрился звездной пылью. И лишь одна звезда светила ярче всех на сизом замороженном горизонте.
И тут я испуганно обернулся и вскрикнул от увиденного. Позади, из сиренево-фиолетовой дымки ледяных долин, обрамленных снежными стенами, вырастали колонны… Растянувшиеся на долгие мили, необъятные стальные колонны с взметенными стягами. Чёрное. Белое. Красное. Град. Солнце. Тис. Стрела. Бог. Кружевная кисея инея легла на кольчуги, кирасы, шлемы, копья, мечи и щиты. Окутала плащом, скрыла, застудила. Фыркали мохнатые лошади, с шумом выдыхая густой молочный пар. Недвижные всадники на них чего-то ждали. Чьи-то ненавистные взгляды пожирали меня. Почему я здесь? Почему я не там… у себя дома, в доме, где сотрясаются стены от далёких разрывов? На какой странице “Res Prisca” я остановился? И почему погасла свеча. Где спички? Почему я…
- Ты видишь звезду? – громоподобный голос ударил соборным колоколом, оглушил, сдёрнул на колени.
- Ты видишь звезду? – снова повторил он.
- Да… вижу…, - еле слышно пролепетал я. Однако меня услышали.
- Так назови её! Выкрикни!
- Нет…
- Выкрикни! Выкрикни! Выкрикни!
- Не знаю её имени… забыл…
- Ты помнишь её! Знаешь! Выкрикни!
- Нет! Нет! Нет!
Звёзды дрогнули. Та из них, что светила ярче всех, застряла, запуталась в кроне деревца. Вконец окоченевшие пальцы (я совсем не чувствовал их, последнее тепло по каплям покидало тело) протянулись к ней, силясь ухватить. Воздух становился всё плотнее и плотнее, пока не сомкнулся надо мной наподобие коробки гробницы. Дыхание остановилось. Звезда ускользнула, утекла сквозь пальцы, когда я вспомнил…
- Арк… Тур… Арктур…
- Арктур! Арктур! Арктур! - я оглох от раскатистого эха голосов, одновременно выдохнувших это.
- Арктур!
- Ты назвал её… Я знал, что ты не забудешь…, - вождь смотрел на меня сквозь пелену, застлавшую глаза. Так хотелось сорвать её, но я не мог.
- Ночь… Ничего не вижу… Я… умираю?
- Ты не умрёшь. Сегодня ты вспомнил. Значит, ещё будешь жить. Теперь нам ничего не угрожает. Звезда выведет нас.
- Как… хорошо…Ночь…
- Ночь. Спи…Ты устал…

Укажи мне путь в ночи…

Apeiron #3: Wolf Angel

То ли Ангел в дожде? то ль жасминовый куст
У дороги в тумане теряется?
Я лицом в него тычусь да трусь…
То ль взлетает он? То ль осыпается?...

Тимур Зульфикаров «Песни Дионисия Богомаза»


Вот я ангел твой, Господи, Отче. Я ангел… И лик мой – звериный, волхатый, волчий.
И вот на запад смотрю, падаю. На закат смотрю. Закат адовый, пекельный, ползучий, змеиный.
И дом мой, храм мой, колыбель моя в жару, в пламени. Стропила падают, давят, сжигают. Всё угли, гарь да каша пепельная. Всё в дыму и в огне.
И вот иду, бреду по снегам чёрным, погибельным, и всё плачу, плачу.
Почто плачешь, кручинишься? По ком скорбишь, о, ангел, ангел Божий?
По вам, всё по вам, дети-сироты Божьи. Почто Бога оставили?
И вот иду и слёзы, слёзы вижу. И вот Отчизна-Родина моя – млечная, пречистая, святоносная, светлая, светлая. И враг-недруг топчет, кромсает, гноит её. Ликует, радуется, бьёт в цимбалы, да в трубы-горны трубит. А дети её – что кутята незрячие, неразумные… Всё пьют, едят да веселятся. А морок-смерть, бабища - навья костяная, хворь бубонная, адоликая, всё ходит и ходит средь них. Как же холодно, морозно нынче, Господи… Зима, студень свирепый, колючий, сорняки горькие посередь Лета Твоего. Вот на кургане ковыльном, степном, дикопольском стою. Ветер в лицо - ржаной, жатвенный, июльский. И небеса лазоревые, васильковые в окладах золотых, драгоценных. И плачу я, плачу, о, Господи, Господи! А хлеба-то мои пали. А хлеба-то мои голодные. А зима грядёт долгая, трудная. Будем ли живы ещё, когда Бога отринули, когда бесов кликаем?
О, Господи, Отче! Зришь ли Отчизну-Родину мою? Плачешь ли? Слышишь ли мя?
Плачу я, плачу, о, Господи, Господи!
Вот города, жилища мои – всё серые, душные, всё соты тесные, шумные, мертвячиные. Всё пчёлы, насекомые в них – сирые, убогие, душу растратившие, потерявшие, променявшие, проклявшие, убившие. И страх, беда, хворь в них гнездится, обитает. Всё скалится, кривляется, щерится перед очами незрячими их. И человеки что листья осенние, октябрьские, от ветвей древа родного оторвавшиеся. Всё летят, летят они в поисках тёплого пристанища. Все летят, веют над пожарищами.
И все погосты, погосты, о, Господи, Господи! Сколько, сколько их сейчас! Тянутся, растут, жиреют, пухнут от даров, приношений страшных, плоти умерщвленной пулями, мором, голодом. Всё кресты, памятники да оградки, да венки, да яйца крашеные, да ломоть кулича на Пасху. Это ведь дети твои там лежат, землёю присыпанные, дети твои лежат, спят, землёю, глиною укрытые, о, Господи, Господи!
А дети твои – в отрепье жалком и с рукой протянутой. А другие – бесов, демонов зазывают, скликают. Всё то им весело, всё то им радостно. Я ходил, бродил там, о, Господи, Господи! Я смотрел в глаза нищего ребёнка, замерзающего на улице, и был горючей, жгучей слезою матери, потерявшей детей своих. Я видел, видел скорбь людскую, о, Господи!
А другие – всё пахли, курились ароматами зловонными, и все мошною трясли в домах игорных и на зрелищах. А Родину мою, Отчизну мою, Матерь, Маму мою на торжищах продавали, плоть живую, материнскую, крюками рвали, железом калёным палили, жгли, да приговаривали: «Кричи, мол, кричи! Никто, никто, никто не услышит! Кричи, а мы то послушаем!». А потом всё хохотали, глумились купчины, да девок крашеных, глупых тискали и поили допьяна.
Я был там, о, Господи, Господи! И пшено снежное валило, сыпало на поля, равнины Отчизны-Родины моей. И пшено то снежное укрывало тело нагое, уязвлённое, болезное.
И тогда я вострубил в трубы звонкие, трубы медные, трубы набатные…
И мёртвые вставали…
И подъял меч я…
И лик мой переменился…
Ныне я ангел. И лик мой – звериный, волхатый, волчий.
Как буду в глаза смотреть Твои, о, Отче, Господи? Не покинь меня!
Не проклинай мя, Отче! Дай сил мне! Ибо я – десница твоя! Я – правда твоя! Я – меч твой!
Пусть чёрен, страшен лик мой…
Вот иду по гарям славянским, сербским и грязны, унылы, скорбны ризы-рубища мои. Иду в дыму горячем косовском, Господи! Иду по камням, руинам церквей, храмов твоих разрушенных, Господи, Господи! И орлы, воронье, трупники стальные вьются, грают надо мной! И всё звёзды, звёзды на них!
Вот иду по гарям Отчизны-Родины моей и плачи, плачи слышу! Как молчать могу, Господи, Господи?
И всё голоса, голоса слышу я. И всё то они хулят, бранят, сквернословят Отчизну-Родину мою, и всё то они учат нас, провещают «истины», «правде» учат, и всё то радуются, когда тошно, когда больно нам…
Прости мя! Прости! Кричу я, кричу, о, Отче, Господи!
И в деснице моей – меч заклятый, гневный, карающий!
И в очесах моих – громы, сполохи!
Ангел, ангел Божий, что видишь-зришь на западе?
Всё пожары, пожары… Всё темень оглохшая, полуночная, коростовая… И всё змеи там шипучие, адовые, ядом истекающие…
Ангел, ангел Божий, что видишь-зришь на востоке?
Солнце пламенно, небо – каменно…Там Солнце, Светоч, Огонь нарождается… Там Отчизна-Родина моя ржаная, тёплая. Там мама, мама моя…
Ангел, ангел Божий, что видишь-зришь на севере?
Книгу вижу, Господи… Книгу Новую, Слово Живое, Слово Истины… Звезда путеводная, Древо вышнее, Грады горнии… Чёрные. Белые. Красные…
Ангел, ангел Божий, что видишь-зришь на юге?
Всё дымы, дымы…

И вот Ангел Чёрный вострубил…
И вот Ангел Белый вострубил…
И вот Ангел Красный вострубил…

Вот я ангел твой, Господи, Отче. Я ангел… И лик мой – звериный, волхатый, волчий.

<Весна 2004 г.>

СИМФОНИЯ БУРГЛЯНДИИ:
Авентюра Третья: Несколько Строчек На Клочке Весны


<Посвящается И. М.>

Вера течет рекой
По скользким камням,
Сухой ледяной рукой -
По твердым ставням,
В мечтах пожилой любви -
Живым скелетом
Да страхом живой крови
И пистолета.

Роман НЕУМОЕВ

Как ты там, дружище ты мой? Как же больно без тебя… И как-то муторно, сиротливо в близоруких потёмках души, словно изящными никелированными буравчиками выдрали оттуда добрый кус… Наверное потому, что ты ТАМ – в «вечной весне одиночной камеры», где ты встретил своё 23-х-летие. Твои 23 года – число священное, конспирологическое, совсем «в твоём духе». Так, американский психоделический иллюминат, дискордианец и телемит Роберт Антон Уилсон в своих «невообразимо странных» писаниях разработал настоящую мифологию 23. Одно из его значений (согласно древней китайской мудрости, заложенной в гексаграммах «И-Цзин») – «разрыв», «раскол», но также и «благо», «жизнь». Это твой выбор – смелый и суровый, подобный блеску праведного меча (ты же прекрасно знаешь - в его тени обретается правда Эдема!), «разрыв» с конвейерными марионетками «объективной реальности», где все подчинено логике бесконечного «реалити-шоу». Просто сиди да пялься в экран! Авось выпадет приз! Дружище, ты сильнее всего ЭТОГО, ведь у тебя есть то, чего никогда не было у «покойного великого большинства», «мёртвых» юродивого Егорушки Летова - ВЕРА! Именно её то и страшатся больше всего те, кто однажды «вежливо» постучался в твою дверь!

Знаешь, а я почти привык каждый день читать в гостевой твои пространные многословные сообщения, отправленные из далёкого-предалёкого городка где-то в обветренных южных степях. Мы обсуждали творческие планы, вспоминали общих знакомых, передавали приветы, отчаянно спорили, но тотчас же мирились, поскольку НАМ НЕЧЕГО БЫЛО ДЕЛИТЬ. Сейчас, когда ты ТАМ, я стараюсь представить себе, как начинается твоё утро. Что ты видишь из замызганного окошечка своей каменной коробки? Драный облачный ситцевый саван, прячущий солнечное мартовское бельмо, только-только начавшее наливаться ярой силищей грядущего летнего пожара, или слепящую небесную лазурь, которую так и хочется пить, пить и пить жадными большущими глотками? Скажи, дружище, ТАМ небо тоже… ДРУГОЕ?

Я часто смотрю в небо. Особенно люблю летнее, в обжигающий июльский полдень, когда припекает так, что мочи нет терпеть, а в горле туда-сюда пересыпаются микроскопические песчинки. Идёшь себе беспечно (на речку или куда ещё) по просёлочной дороге рядом с хлебным, налившимся бронзовыми литыми колосьями, полем. А небо над тобой, что потолочный свод в Храме Божьем – бездонное и вечное. И так хочется взлететь туда, в головокружительную святую высь, махонькой птичкой-жаворонком и распевать себе хвалы всеблагому Создателю.

А в полуночном августовском покое столько звёзд рассыпано на бескрайнем фиолетово-чёрном скифском бархате, что хочется исчезнуть, навсегда раствориться в нём. Лишь бы крылья трепетали за спиной! Когда я впервые услышал, как звёзды переливаются, звенят крохотными чистыми бубенчиками, из глаз полились слёзы. Ведь это немыслимое счастье – наслаждаться торжественной предсентябрьской симфонией звёзд! Под ухом, в высохшей траве, кто-то скребётся и шуршит, тонёхонько зудит-попискивает невыносимое комарьё, из луговой низины тянет болотной сыростью, а горизонт над дальней лесополосой перечеркивает серебристый росчерк упавшей звезды. И никакой наиталантливейший авангардный композитор, сочиняющий сложные электроакустические пьесы, подавно не сможет сравниться с таким живым монументальным великолепием!

Нет, всё-таки ТАМ, за «надёжно» запертой железной дверью с дырочкой смотрового глазка, ты наверняка смотришь в небо и просишь у него поддержки. Вот снова представил себе, как на прогулке ты прислоняешься спиной к шероховатой кирпичной (а, может быть, и оштукатуренной) стене, запрокидываешь голову и наблюдаешь, как в вышине размеренно, одно за другим, проплывают величавые павы-облака. И ничего вокруг нет – ни скучающих стражей в серых казённых полушубках, ни мокрых решёток клеток людского зверинца, ни приглушённых звуков, доносящихся откуда-то снаружи, ни ржаво лязгающих дверных засовов, ни чьей-то тоскливо-небритой рожи, нудно талдычащей о своей невыносимой доле… НИЧЕГО. Есть лишь монашеские покой и тишина. И небо, небо, безгрешнее и справедливее коего нет (и не может быть!) ничего!

Да, НАМ НЕЧЕГО БЫЛО ДЕЛИТЬ. То, во что мы ВЕРИЛИ, по-братски сближало нас. И расстояния в сотни километров не были нам помехой. Напротив, казались чем-то малозначимым, существующим как бы в чужом измерении. Я торопливо писал тебе, грохоча по клавиатуре, «Привет, дружище!», а ты весело отвечал «Здравия!». И как-то становилось тепло от этого, словно я только что крепко пожал тебе руку и дружески хлопнул по спине.

Мне не хватает тебя! Если бы знал – как не хватает! Не хватает наших «философических» ночных посиделок на кухне, когда мы в немереных объемах поглощали горячий чай и студеный, прямо из морозилки, квас (вот он - наш «квасной патриотизм»!). О чём мы только не говорили тогда – в те душные июльские ночи, когда за окном дрыхли полутёмные коробчатые, точно склеенные из прессованного упаковочного картона, девятиэтажные ульи и серьёзно-игрушечные иномарки на стоянке, напоминающей свысока - если смотреть с балкона - кельтский крест! «Уууффф, хорошо! Ещё чайку!», - просишь ты. Чайник на плите постукивает, свистит (на часах – полчетвёртого ночи, все квартиры вокруг блаженно почивают), из носика вырывается душистый влажный пар. Заливаю кипятком заварку, насыпаю сахар, размешиваю, громко позвякивая ложечкой. Прихлёбываем чай, плавясь в липком поту, и говорим, говорим и говорим. О прошлом, настоящем и будущем, о стихах и музыке, прочитанных книжках и знакомых (и не очень) людях, о ВЕРЕ и БЕЗВЕРИИ. Листаем привезённые «сугубо для ознакомления» столичные литературные альманахи и тут же принимаемся изобретать невероятные стили и художественные концепции («…нет, ну ты только посмотри – это же даже круче Вербитского!»), явно воображая себя наследниками гениального скандалиста Маринетти и словенцев «Лайбах». В пять утра, когда лоскут неба, растянутый над оцепеневшим квадратом двора, становится бледно-лазоревым с нежными сусальными мазками, встречающимися, разве что, на старорусских иконах, глаза слипаются, ужасно хочется спать. С трудом обрываю возникший, было, «мозговой штурм» и предлагаю сделать перерыв до следующего дня. Стелю себе на кухне, прямо на полу (по одну сторону – фанерные ящички с луковой шелухой, по другую – раковина, заставленная грязной посудой, и уныло урчащий белесый рафинад холодильника) и, кое-как, слыша сквозь накатывающую полудрёму, как ты усердно стираешь в ванной майку, проваливаюсь в темноту. Снится всяческая чертовщина – размытые абстрактные видения-образы! Проснувшись, первым делом бреду, лениво позевывая, в зал – а вдруг прошедшая ночь мне просто-напросто померещилась, и никого не было? Нет же, нет – вот он ты, спишь себе, посапывая.

Всё-таки есть что-то необыкновенное в том, что твой друг (больше того - брат по духу!) у тебя в гостях. Он приехал издалека, ехал до того всю ночь, пытаясь поспать в жарком салоне междугороднего автобуса, и вот он здесь, всего в паре метров от тебя, за стеной.

А потом мы отправляемся в павильон закупаться продуктами для завтрака и возможного, если, конечно, никто не помешает, обеда. Дома варим пельмени, щедро поливаем их «низкокалорийным» (так написано на упаковке) розоватым майонезом и с аппетитом уминаем. Жуём сочную духмяную мясную мякоть, запивая её прохладным «Дворянским» квасом, и почему-то улыбаемся – возможно, от осознания того, что впереди ещё долгие, насыщенные эмоциями и идеями, посиделки, прогулки, беспокойные визиты трезвых (и не очень) друзей…

Но всё рано или поздно заканчивается, ибо таков закон – ночь бесследно истаивает в нарастающем ревущем ликовании Нового Дня. Во вторник вечерний десятичасовой автобус захлопывает двери, хрипло чихает карамельно-ядовитым бензиновым перегаром и, свирепо рыча, трогается с места, увозя тебя в обратном направлении. Что чувствуешь, когда твой друг уезжает? Ловишь его прощальный взгляд, добрую шутку, взмах руки. Бывает, что бросаешься вслед (пока он ещё рядом), обнимаешь и веришь, что обязательно свидишься с ним. И снова - коротенькие весточки из Интернет-салона: «Здравия, дружище! Жив, здоров… Да ничего, пока всё нормально… Приветы передавай! Пиши, не забывай!».

НАМ НЕЧЕГО БЫЛО ДЕЛИТЬ. Да и что мы могли делить, когда ВСЁ уже давно - от начала времён - пребывало в нас? Разве что искренне хотелось поделиться своим сокровенным даром со всеми, дабы искупить их и спасти, дабы УВЕРОВАЛИ они в НЕВОЗМОЖНОЕ – В САМИХ СЕБЯ. О, терпкий, терновый, искупительный кагор нашей ВЕРЫ!

Когда же автобус завернул за угол ближайшего, ещё допотопной советской постройки, грязно-жёлтого заводского здания, перетекающего в залитый огнями проспект, я будто случайно бросил взгляд на небо – там, сквозь зыбкую оранжевую кисею, сотканную из света сотен городских фонарей, проглядывали редкие, но истинно верные и пронзительно яркие, звёздочки.

<Зима – Весна 2006 г.>



Рейтинг@Mail.ru